Не ангел
Шрифт:
Джайлз выходил из зала молча, он плакал, как и многие мальчики. Впервые никто ни над кем не насмехался. Уроки мистера Томпсона были веселыми: он превратил историю в увлекательный предмет, никогда не насмехался над учениками и не выказывал нетерпения, а если кто-то испытывал затруднения при ответе, то после урока он объяснял материал еще раз, пока не убеждался, что его поняли. И еще мистер Томпсон был превосходным спортсменом, прекрасным футбольным тренером и создал сильные основную и запасную команды. Он убеждал ребят тренироваться даже в холодные зимние утра и делал это не угрозами, а собственным бодрым примером. А каждое воскресенье у себя в кабинете он устраивал чаепития с фруктовыми булочками и тостами с анчоусным паштетом. Для многих детей, которые были так же несчастны и тосковали по дому, как Джайлз, Томпсон был единственным человеком, ради которого стоило терпеть все издевательства.
— Я думаю, — сказала ММ, входя в кабинет Селии, — когда война закончится…
— Когда? — устало оборвала Селия. Сегодня она была особенно утомлена.
— Вот именно, когда, — подтвердила ММ.
Каким-то непонятным образом Селия завидовала ей: для ММ худшее уже миновало, ее возлюбленный погиб, и хотя горе было огромным, она встретила его, справилась с ним, и все закончилось. И она была счастлива со своим маленьким сыном, неожиданно и удивительно счастлива, тогда как каждый день Селии начинался и завершался мурашками страха. Иногда она подолгу стояла у окна на Чейни-уок, глядя, как по набережной шагает разносчик телеграмм. Селия следила за ним, и внутри у нее все замирало от ужаса: вот сейчас он остановится у ворот, взглянет на дом, чтобы уточнить номер, пойдет по дорожке, постучит в дверь. И когда он проходил мимо, она без сил опускалась на стул, освобождаясь от страха, и недоумевала, сколько еще может так продолжаться. Со времени отбытия во Францию Оливер приезжал домой только один раз. Это было какое-то странное, почти нереальное время. Он был так изможден, что два дня просто спал. Прождав мужа так долго, полная любви и желания, Селия растерянно лежала с ним рядом, сомневаясь, способен ли он вообще сейчас любить женщину. Близость случилась только однажды за семь дней, и то с какой-то безысходностью, почти безрадостно. Говорил Оливер мало, предпочитая сидеть молча и о чем-то думать. Его интересовали все подробности домашней жизни, занятия детей, но об издательстве он даже слушать не пожелал.
— Я не хочу сейчас думать о делах, Селия, это только расстроит меня, заставит страдать.
Когда она попросила рассказать ей о фронтовой жизни, поделиться хотя бы какими-нибудь страхами, которые, она чувствовала, сквозили в его письмах, Оливер отказался, объяснив это тем, что старается забыть обо всем на эти несколько блаженных дней. Селия подозревала, что муж, вероятно, полагал, будто она его не поймет, и ее это обижало. Наконец в ночь накануне отъезда он все же разговорился и со всем пылом поведал ей о такой жизни, которую едва ли можно было вынести.
— Это невыносимо — жить в грязи, где мрут люди и лошади, в шуме и зловонии, со вшами, крысами и трупными мухами, порой их жужжание заглушает шум авиации.
Оливер говорил об ужасной неразберихе на поле боя, дыме и грохоте, отделяющих солдат от командиров, когда приказы не слышны, а старшее командование, которое сильно удалено от окопов, отказывается признать, что бой идет не по плану. О полевых госпиталях «скорой помощи», где часто нет самых необходимых медикаментов, о постоянно возрастающем чувстве разочарования ходом войны и ослаблении боевого духа.
— Ситуация, как мне кажется, совершенно тупиковая — когда обе стороны рьяно, с остервенением обороняются на передовой. Когда тут или там удается отбить несколько дюймов, это объявляется великой победой. Трупы, раненые в расчет не принимаются. Победа любой ценой. По-моему, нужно применять какую-то иную тактику.
Селия сидела и слушала, подавленная, напуганная, понимая только одно: ни она, ни он и никто другой ничего не могут поделать, кроме как терпеть. И когда Оливер уехал назад, она с тоской и страданием осознала, что отпуск не доставил мужу радости, как они оба надеялись, не принес ожидаемого упоительного счастья, а стал только мучительным контрастом тем условиям, в которых он находился на передовой, а потому возвращаться в окопы теперь было для него еще тяжелее.
— Так что ты говорила: когда война закончится… — вернулась Селия к разговору с ММ.
— Мне кажется, нужно сделать книгу о военном искусстве. Вой на дала невероятный импульс к творчеству. В первую очередь это касается живописи и, конечно, поэзии.
— Мне нравятся стихи Фрэнсиса Грига, — предложила Селия, — я постоянно их перечитываю. Мне кажется, они пойдут. В них есть что-то особенное, патриотизм с привкусом горечи, что-то вроде Руперта Брука, только реалистичнее. Молодец, что нашла его, ММ. Прости, я тебя перебила. Я согласна. Не вижу причин медлить с публикацией.
— Есть две причины.
На эту мысль я натолкнулась, размышляя о плакатах. Мне кажется, они должны стать частью проекта. Плакаты — превосходные произведения искусства, особенно некоторые из них, и при этом обладают огромной силой эмоционального воздействия. Но думаю, что для восприятия их как искусства нужна некая дистанция. Издание такой книги обойдется дорого, а на данный момент мы не можем позволить себе хорошую бумагу и прочее. Учти, что некоторые из плакатов крайне неприятны. Откровенная пропаганда всегда требует непривлекательных образов. Вчера, например, я видела плакат, на котором изображено, как немка-медсестра выливает на землю воду, в то время как английский солдат просит пить. Честно говоря, верится в это с трудом.— Да, боюсь, что так, — согласилась Селия. — Я видела другой плакат: как немецкий солдат штыком закалывает ребенка. Ужас! А особенно ненавистны мне те, что адресованы молодым женщинам. Видела? «Неужели твой друг не считает нужным драться за тебя и страну?» И дальше что-то вроде: «Если он в такой час пренебрегает своей страной, однажды он пренебрежет и тобой». Я про сто обозлилась. Есть достаточно уважительные причины, по которым иные молодые люди не идут служить, и одна из них — здравый смысл, — добавила она. — Надо полагать, только те, кто развязал эту войну, знают, что делают, а все остальные, мирные люди начинают задумываться. Сотни, тысячи погибших, раненых, искалеченных, и оправдание тому — несколько ярдов болота. Не могу поверить, что это разумно и нет другого пути. Послушай, почему бы нам не взбодриться и не сходить в кино? «Рождение нации» — мы ведь не смотрели? Наверное, опять про войну. По-моему, мы заслужили небольшой отдых.
Когда близнецы стали уже достаточно взрослыми, чтобы выражать свое мнение, они часто говорили, что их первые представления о мужчинах, сформированные как раз в то время, когда они находились в Эшингеме при госпитале, устроенном бабушкой, были довольно негативными, даже страшными.
— Все старые — здоровые, а молодые либо слепые, либо глухие, либо безногие, — сказала однажды Адель. — Почему, бабушка?
Поначалу взрослые старались изолировать девочек от наиболее трагических зрелищ, но вскоре поняли: это невозможно. Дети не только бродили повсюду без присмотра, их завораживало то, что они видели. Они стояли и глазели на раненых, сидящих на террасе или на лужайках в креслах на колесах, с культями, заправленными в брюки, с пустыми рукавами, приколотыми к груди, и с искренним интересом принимались расспрашивать дяденек, собираются ли те отрастить новые ноги или же приделают деревянные и как они ухитряются есть без рук. Когда это произошло в первый раз, их услышала няня. В испуге и смущении она схватила детей за руки и, извиняясь, оттащила их от раненого офицера. Но тот улыбнулся и сказал, что все в порядке, что он не против и даже польщен служить объектом такого внимания двух прекрасных юных леди. Няня с тревогой сообщила об этом леди Бекенхем, и та сказала, что если офицеры не возражают, то пусть дети разговаривают с ними.
— А может быть, это даже и подбодрит раненых. Все они добро порядочные люди из хороших семей и не станут пугать девочек.
Барти, будучи постарше, была удручена увиденным, но в то же время радовалась, что может оказать посильную помощь. Ей нравилось сидеть с ранеными, потерявшими зрение, и читать им или просто болтать. Она охотно бегала на посылках у медсестер, разносила чай, выводила раненых в сад или выкатывала туда их коляски, приводила к ним посетителей и даже помогала застилать постели и прибирать комнаты, когда остальной персонал был занят. В Эшингеме одновременно находилось до двадцати человек, в основном с ампутированными конечностями или слепых, и совсем мало контуженных, поскольку они требовали более умелого ухода и доставляли проблемы, с которыми персонал Эшингема не справлялся. Один контуженый пробыл здесь несколько дней, но затем его перевели в другой госпиталь. Барти запомнила его. Она в ужасе смотрела, как он сидел, сотрясаясь от сильной дрожи, бессмысленно уставясь перед собой, неспособный ни слышать, ни говорить, а временами хватался за рот и что-то бессвязно бормотал.
— Страшное дело, — сказал один из бывших поблизости офицеров, глядя на Барти. — Бедняга.
— Но что это, что с ним? — спросила Барти с глазами, огромными от ужаса.
— Это… в общем, это потому, что он находился там слишком долго, — осторожно объяснил офицер. — Грохот снарядов, вечный гул, взрывы, и нужно каждый день идти в бой и терять друзей.
Барти ничего не сказала, но подумала об Уоле, которого уже долго не было, и о своем отце, о котором она почти ничего не знала, и испугалась, что с ними может произойти то же самое.