Не имей десять рублей
Шрифт:
Вертелись, бегали вверх-вниз по озябшим стволам сизые поползни, грустно просвистывая затихшую чащобу.
Семейками, в пять-шесть душ, перепархивали синицы и черных платочках, обследовали каждый случайно уцелевший на ветке листок, каждую подозрительную зазоринку, заглядывали в разверстые пасти ракитовых дупел, где среди смерзшейся гнили мог затаиться на зимовку какой-нибудь онемевший, бескровный червячишко. И даже пробовали теребить черные неподатливые шишки ольшаника, совсем уж бескормные, такие, что когда синица раздвинет наконец чешуйки с превеликим трудом, то сама удивится никчемности семечек, черных и деревянных, как и сама шишка.
С ливневым шелестом сорвались с дороги, на которой невесть что клевали ничейные, нигде не прописанные уремные воробьи, обсыпали
И снегири уже объявились в уреме, прилетели из северных краев. Одеты тепло, в толстые зобастые шубы, а поверх шуб повязали красные фартуки, чтобы не замарать одежки. Сидели по деревам степенно, чинно, будто старинные лабазники, и с той же степенностью, не жадничая, не поспешая, а будто помня, что они здесь хотя и тоже в России, но все же залетные с севера гости ярославские, костромские, вологодские,- срывали с кленовых веток крылатые семена, для них, для гостей, диковинные, заманчивые, так и этак неспешно поворачивали в толстых клювах, прино-равливаясь к замысловатому яству и наконец, разобравшись, что к чему, найдя к семени отмычку, раздваивали его и пускали по ветру крылатые кожурки. И перед тем как сорвать новое, склонив голову набок, с интересом наблюдали за кожурой, как та, запорхав мотыльком, долго летела прочь, пока не ударялась случайно о встречную ветку и не сбивалась с полета.
Фомич опять принялся отбегать в стороны, знаками манил за собой Федора Андреевича, при-гибаясь, крался по кустам, замирал и опять крался, кому-то подсвистывая. Потом и вовсе исчезал в глухомани, и тогда подолгу от него не было ни слуху ни духу, так что Федору Андреевичу, остав-шемуся стоять на просеке, приходила мысль плюнуть и то ли идти дальше одному, то ли повер-нуть обратно. Но вот Фомич неожиданно вынырнул из чащобы и, поправляя сбившуюся набок шапку, ликующе оповестил:
– Какой чечет! Какой чечет был! Зря не пошел.
Федор Андреевич не знал, что такое "чечет", а тот, все еще азартно горя глазами, тараторил:
– Во так да! Лед стал, а чечет все крутится, не отлетает. Не иначе, зима теплая будет. Давай на то воскресенье с тенетками наедем? Поскрадываем чечета. Веселая охота! У меня дома двенад-цать клеток, считай, оркестр Большого театра, а чечета никак не заловлю...
И, заметив, как Федор Андреевич нетерпеливо взглянул на часы, чуть ли не рысцой припус-тил по дороге.
– Сейчас, сейчас добежим...- задышливо хватал воздух Фомич.- Вот незадача: и на речку охота, и в лесу красота. Я дак до всего жадный, уж и жаден! Не знаю, как и помирать буду. Даже жалко оставлять все это.
Федор Андреевич грузно сопел, стараясь идти вровень со своим суетливым напарником, а тот, едва выровняв одышку, уже опять докучливо кричал под ухом:
– Я тебе расскажу, чтоб не скучно было... Возвращаюсь я, понимаешь, из лесу. Прошлым летом, в августе месяце. В городе жара, духота, против лесного воздуха сразу заметна разница. Иду по той улице, что к рынку. А там, возле рынка, и того пуще: люд роем, машины, фургоны, бензинище, пылюка. А тут еще от мясных рядов тяжело так повевает... После леса, благодати-то вольной, все это свежему человеку сразу чуется. Да-а... А против рынка - может, знаешь,домок жактовский, двухэтажный. Ну а стоит он не в красную линию, а чуть отступя, так что между домом и улицей еще пространство есть, и то пространство штакетником огорожено. А за штакетником три, не то четыре деревца, и такие они жалкие, такие серые от пыли, да еще между ними веревка протянута, сохнут чьи-то штаны с вывернутыми карманами. И сам дом весь пылью запорошен, давно дождей не было - крыша серая, окна мутные. И, понимаешь, сидит на скамееч-ке старик. Восковой уже, глаза запали, на усохших плечах теплый платок
с бахромой. А я того старика знавал: Бусов Егор Филиппович. Когда-то геройский мужик был, служил егерем. Останав-ливаюсь у заборчика, здороваюсь, спрашиваю, как она, жизнь. Ничего, говорит, помаленьку. А голос трудный такой, немощный - восемьдесят четыре года. Вот, говорит, вышел прогуляться на природу, подышать свежим воздухом. А то дома духота невозможная. Гляди, как!– покрутил головой Фомич.- Егерь! Каких-никаких лесов исходил. А теперь ему три дерева со штанами на веревке - тоже вроде леса, тоже природа. Во как земля-то с овчинку стала!
Федор Андреевич промолчал.
– Дак мы с тобой, если подумать, тоже последние годочки бегаем. Кончается, брат, наша пружина, завод на исходе. Тик-тик, да и остановимся, а? Тогда тряси, не тряси...
Фомич засмеялся и, семеня рядом, вопросительно заглянул в морозно-красное лицо Федора Андреевича, как бы оценивая, сколько еще осталось в нем этой самой пружины.
И опять Федор Андреевич ничего не ответил. Разговор этот был ему неприятен. И, должно быть почувствовав молчаливую сухость своего напарника, Фомич затих. Стало слышно, как скребла дорогу, ворошила листья его пешня.
На открывшейся опушке, такой же взъерошенной и диковатой, как и сам лес, где среди всякой пожухлой травяной всячины густо порос репей, вызревший рыжими папахами, кормились щеглы - веселые, никогда не унывающие пичуги. Словно беспечные гусары, в одинаковых, ловко скроенных мундирчиках, с позолоченными знаками отличия по надкрыльям, они со стеклянной звонцой переговаривались в репьях. Неожиданно вспугнутые, щеглы, так же весело и беспенно, будто нисколько не сожалели о прерванной пирушке, волнистым аллюром помчались над уремой.
– Видал?! Ну, сорванцы! Ну, артисты!
– приостановился Фомич, и глаза его светились восхищенной жадностью.- Чистые сувениры!
4
Дорога круто свернула вправо, и лес внезапно закончился береговым обрывом с рыжей сте-ной камышей у самой кромки. Река сверкала на солнце молодым бесснежным перволедком, но уже в нескольких метрах от берега была открыта и черна. Ничем не сдерживаемый ветер гудел и завывал в речном ложе, как в подворотне, трепал камыши и гнал против течения поспешные, бес-порядочные волны. Свинцовые, с прозеленью, валы, захлестывая теснившие их забереги, неистово глодали хрупкий, истончившийся лед, выплескивали и снова слизывали обломки, и оттуда доноси-лся непрерывный жалобно-стеклянный звон, сопровождаемый хрустом, скрежетом, бульканьем и какими-то глухими стонами. Казалось, река никак не хотела смириться с уготованной ей долгой неволей и отчаянно отбивалась от надвигавшихся с обеих сторон смирительных ледяных оков.
Оба молча глядели с обрыва: Фомич - весь подавшись вперед, навалясь грудью на черенок пешни, Федор Андреевич - отрешенно прислонясь к дереву. Плечом он чувствовал, как ветер раскачивал ствол матерой ракиты, и было слышно, как где-то вверху монотонно скрипела, скоргы-кала старая сухая древесина. И этот ревматический скрип старой ракиты, и валкое мотание камы-шей под обрывом, и заунывные всхлипы воды вызывали у него удручающее чувство бездомности, и в нем снова зашевелилась неприязнь к своему попутчику. Больше всего его раздражало то, что он оказался в нелепой, глупой зависимости от случайного прохожего, о существовании которого еще сегодня утром даже и не подозревал и с которым его решительно ничего не связывало, кроме того разве, что у них обоих были за плечами рюкзаки.
– Вот незадача, а?
– растерянно оглянулся Фомич.
– Это и есть Шутово?
– с тайной издевкой спросил Федор Андреевич. Теперь он был даже рад, что река не замерзла: на-ка вот, выкуси!
– Это все Шутово называется. Вся местность,- подтвердил Фомич и удивленно воскликнул: - Гляди-ка! Никак он ее не одолеет! Мороз-то! Третьи сутки жмет, а - нема делов! Вот ведь и паук: начнет укручивать букашку, пеленает-пеленает, сам весь умается, а она - жива! Все трепы-хается, теребит ему путца.- И задумчиво заключил: - Все, брат, в муках, все в муках! Вот река тоже: и пробуждается и засыпает в муках! Да оно и все так...