Не любо - не слушай
Шрифт:
Его хоронили по первому морозцу на неухоженном недоспасовском кладбище, возле обезглавленной церкви Спаса. Пети как всегда не было. Спокойная Анхен беседовала с красивой Кристиной. Да, я после войны не была в Недоспасове. А лучше б побывала – показала старику свое равнодушное лицо. Или, может, было бы еще хуже. Черт их всех побери. Высокомерную двадцатидвухлетнюю Маришу, томящуюся возле разверстой могилы, и не менее скучающую Кристину, новоиспеченную фрау Недоспасофф. Нет, вот два неподдельных горя: вдова Александра Ивановна обняла не заставшую отца в живых Людмилу Янис. И еще одна птичка прилетела: сорокачетырехлетняя Ирина Ильинична Середина явилась наконец оприходовать девятнадцатилетнего сына. Хотела увезти в Свердловск, но он, совершеннолетний, воспротивился – наследник тайного знанья.
Михаилу Охотину про похороны опосля всё же написали – он ведь помнил бонбоньерки доктора Теплова. Приехал довольно скоро: в несравненном недоспасовском мае навестить образумившуюся сеструху и друга детства, негордого барчука Алешку, великовозрастного студента-заочника. Сидели пили. Танька как всегда глядела только на мужа. Нет бы на брата – с госпиталя его не видала. Зато племянник Костя – по четвертому году – дядю сразу признал, пошел на коленки, теребил колючие щеки. Ну уж с детьми Михаил как-никак умел. Подарил мальчонке глиняную свистульку-петушка и долго с азартом свистел. Пообедали, Танька уложила Костю, моет посуду.
Мимо Охотина хутора шли не вздымая глаз. Чуть отойдя, наткнулись на девушку лет восемнадцати – сидела плела венок. Ты чья? – Охотинская… Авдотьина дочь.
– Не бзди! у меня сестра Танька, вот ее муж Алексей. Как звать-то, чудо лесное? – Никак… меня не крестили. Мать когда померла родами, думали, я не живая… не было семи месяцев. Бросили… не дали оглянуться… леший меня забрал. – А ты, лешачиха, красивая… Таньке куда до тебя. Бледновата, правда… сойдешь и так. Айда, девка, с нами! вот мы тебе жениха! – Не, я помолвлена. – С кем же, чудо? Молчит. Пришли на деревню. Сережа у них в гостях, играет с Костею в прятки. Ну, брат, дела! лесную русалку встрели. Раньше тут не водилось. Видал? Тот, покраснев, не ответил. Ага, попался! ты что же, венчаться станешь? – Не тронь его, Мишка… оставь. Места у нас непростые… не одно, так другое. Вон город сюда не растет… и люди совсем не меняются… Сам заметил, небось.
Русалкин жених Сергей Середин, фельдшер, студент заочник мединститута – по следам обожаемого Алеши – ужинает на большой недоспасовской кухне, где некогда его мать Ирина Ильинична стряпала и пленяла невольно подростка Петю. Вдова Александра Иванна, вся седая – ей нет и пятидесяти пяти – ласково налила ему супу. Весь день прививал деревенских ребят комбинированной вакциной. Прислали строгий приказ, только что-то было неладно: дети с прививки болели. Поел, помог тете Шуре убрать со стола, поцеловал ей руку и дёру. Начало мая (коронный недоспасовский месяц). Подземные воды вышли в неширокий долок, там сейчас мокрый луг и цветут калужницы. Девушка без имени моет в стоячей лужице стройные ноги, узлом завязав подол. Он подойдет неслышно, невысокий и ладный, белокуро-чубатый (смахивает на Есенина), а дальше всё не для вас. Эти места не простые – Алеша верно сказал.
Ведьма, которая в первом своем, человеческом воплощении, померла рожая, заведомо не сторонница и не пособница продолжения рода человеческого. В повитухи Авдотью никто и не звал. Это по части доктора Алексея Федорыча (чуть-чуть еще не доучился) и его подпаска Сергея. Вдвоём они баб-рожениц пасли. Зато уж извести плод – Авдотьино дело, особенно в пору послевоенного запрета на аборты, дальше по инерции. Небойкая Маша, испорченная Авдотьей перед войной и Алешей спасенная, в сорок втором умудрилась попасться немцам возле горящей скирды – ее в упор расстреляли. Героини потом из нее не вышло: мать спилась и ничего не могла пояснить, а собственная Машина скромность витала в воздухе, гася все попытки изобразить ее храброй подпольщицей. Сейчас, летом сорок девятого, тоже пришла тихая девушка – Авдотья имени не спросила (его и не было), а кивнула лечь. Та всё стояла. Тетка Авдотья, скажи, кого я рожу? Ведьма так на нее прикрикнула, что задрожали стекла в распахнутых окнах. «Рехнулась что ли? мне плевать с высокого дерева – сын или дочь». Дочь… дочь… дочь – отозвалось от леса. Сердца как такового не было у Авдотьи (черт разберется там у ведьмы в нутре), то и не защемило. Добро Авдотья делала более из упрямства: кого советская власть обездолила – тех кормила, кого изранили немцы – лечила. Нам бы ее упрямство. Девушка продолжала мяться: «Не серчай... а вдруг я рожу лешачонка». Ведьма живо включилась в проблему. От лешего так от лешего. Что перед ней лешачиха – она не допёрла. Авдей бы живо сообразил, но его в бабьи дела и не путали. Знаешь, девка, там и впрямь чегой-то неладно. А ну потерпи. Когда безымянная выбралась от Авдотьи – еле дошла до леса. Села подобно Аленушке над торфяным озёрцем и затужила. Из черной воды высунулась рука, потянула ее за подол. Сопротивляться совсем не хотелось. Зеркальная гладь сомкнулась над головой. Какое еще там венчанье. Через два дня Разбой привел Алешу с Сережей к лесному болотцу, прежде обнюхав ленту малиновую из косы. Шарили долго шестом, но без толку. Таньку пугать не стали: и без того кругом лес. Вот так посади его – он подступит к крыльцу. Глядишь, то волчица в сени заглянет, то поглядит русалка в окно. А что, бывает? как же – в лунные ночи. Не лесная, а водяная: на крыльце по утрам лужа, как из ведра. Ага.
Сидят на кафедре в академии Фрунзе: Петр Федорович – он пришел преподавать в феврале сорок шестого, сейчас уже защитился – и заведующий Вячеслав Никифорович Сороковой, муж двадцатипятилетней Марины Ильиной (угадайте, кто посватал). Петр Федорович показывает снимок сына Юры – ему полгода, лежит задравши ножки. Окно выходит на строгие асфальтовые задворки. Поэтичный Арбат течет как река с другой стороны, и там же, в конце бульвара, жухнет на ранней жаре майская сирень. Петр Федорович глядит на часы, дергающие секундной стрелкой под портретом товарища Сталина. Убирает фотографию в стол, идет принимать зачет. За десять минут раздал курсантам вопросы для подготовки, неподвижно смотрит в окошко – из этой аудитории уже на ту, арбатскую сторону. Несерьезно нарядный павильон станции метро, ресторан «Прага»… далее туда, к Дорогомиловской - дорога в Кунцево. Легкий шумок, шорох бумаги. Дежурный встает, говорит с нажимом: товарищи офицеры! Утихло. Кристина ему чужая… понял не сразу, но отчетливо. Всё не его… не в свои сани не садись. Родное осталось в юности. Верней, в Недоспасове. Некоторое время хранилось в глазах у Анхен. Теперь погасло.
И еще год прошел. Снова май – подымай выше: Анхен катает по Гоголевскому бульвару коляску с трехмесячной внучкой Аллой.
На девочке розовый чепчик в рюшках, женщина в темно-розовом платье, как двадцать четыре года назад. Назвать ее бабушкой не поворачивается язык, и всё же какое-то несоответствие в этой сцене. Женщина явно красива, но словно душа отлетела из тела загодя, раньше смерти. Куда? должно быть, туда где отрадно. А здесь ничто не держит – ни дочь, ни внучка, ни май.У Фаины сегодня мозги набекрень. Наконец свершилось: главврач Натан Соломоныч Поляков вчера выдал замуж Эстер, единственное дитя. Фаине давно обещано: через месяц после свадьбы дочери Натан подаст на развод. Мадам Полякова – детский ревматолог – проходит дважды в день через приемный покой мимо Фаины, вся в заботах и в полном неведении относительно планов мужа. Фаина – или Фейгеле? она совсем растерялась – чуть не забыла послать в процедурный кабинет мать с ребенком без третьей комбинированной прививки. Таких много: вакцина еще не везде получена. Вот бы тетя Дора ругала… Натан вчера строго приказывал - инструкция пришла из Москвы. Дитя поболеет дней пять с высокой температурой. Но огорченная мать до девятого кабинета дойти не успела: ей преградил дорогу поднявшийся с кресла человек весьма обычной наружности. Присядьте, гражданочка… и мальчика усадите. Подходит к Фаине, показывает удостоверенье, от которого бедную в дрожь бросает. Уводит ее в кабинет без номера, что всегда заперт. Открывает своим ключом и начинает допрос. Дело кремлевских врачей разошлось кругами по воде - шьют вредительство. Фаина дрожит, валит тетю Дору, Натана. Ее отпускают, но приступить к работе не разрешают. Завтра получит расчет и трудовую книжку. Домой идти страшно, сидит до темноты на бульваре. Когда наконец решается – дверь опечатана. Теперь у Фаины нет даже фибрового чемодана. Мерзнет всю ночь на скамье у бювета под облетевшим каштаном. С утра получает деньги за пять дней работы плюс неиспользованный отпуск. Уезжает – не в Москву, а в Орел. Точней, в Недоспасово, по давнему своему представленью о нем как о нерушимом убежище. Хорошо, что не провалились сквозь землю эти темные избы… не плюй в колодец. «Фейгеле, девочка, - говорит тетя Шура, - всё минует, не плачь». И миновало, еще как миновало. Тело вождя лежало неприбранное: боялись войти, а душа уносилась таким зияющим смерчем, будто намерена землю насквозь просверлить.
Ранней весною, на мягком солнышке, на теплых пятнах талого снега, на неизбывном горелом бревне сидят втроем: тридцатисемилетний доктор Алексей Недоспасов, стулент-заочник-медик Сергей Середин и безразмерный, безвозрастный, но поседевший беспаспортный всемогущий медбрат Авдей Енговатов. Авдеюшко, что у нас впереди? – Да вы, мои умники, сами чай видите. – Не, не видим, скажи. – Вернемся к церкви… не скоро… лет через сорок. – А ты? – Уйду, должно быть… про себя я так четко не вижу. – Куда? – А куда ушел этот кремлевский… там, поди, жарко. – Да уж не холодно. Блик от лужицы у Авдея на лбу. Морщин прибавилось. Ты постарел, Авдей. – Пора уж… стоит только начать. Лет до восьмидесяти доживу, поумнею. – Ты и так не дурак… тридцать три года небось не старел, пора бы и честь знать. – Ладно, теперь постарею… меняется мир на глазах. Злодей вот издох. – Кремлевский? – Нет, пес… даже в лес не ушел. Я тут закопал. – Авдей! у Сереги невеста в Москве завелась, похожая на русалку. Он фото показывал… правда. – Мне что, я не поп… и не отец русалкам. – Кто тебя знает… с твоей Авдотьей. Она еще не стареет? – Дерзкие стали вы мужики… а были тише воды. – Были да сплыли… жизнь выучит… я вон и сам седой. – Зато с едой, и с женой, и с сыном, язви его, Константином. В школу, зараза, ходит, к Александре Иванне… балуется, черт. А ты чай от нас уедешь, Серега? молчишь…стало быть, уедешь. Ну, скатертью дорога тебе. Фаня ваша к черкесам опять собирается7 – На завтра у ней билет: в ночь поезд через Орел. Тетю ее выпустили, а главврвч ихний помер сердечным приступом на допросе. Ты, Авдей, еще не забыл такое слово «главврач»?
– Помню малость… он мне выдал бязевое белье, когда мы Мишке Охотину ногу с тобой сохранили. Так помер Анатолий Максимыч? – Нет, другой… Натан Соломоныч. – Некрещеная, значит, душа… не увидит рая. И я не увижу. Погляди за меня, Алешенька… ты человек праведный, хоть языкастый. – Посмотреть посмотрю, да тебе, брат, в пекло весть подать не сумею. – Ишь как разговорился… для красного словца ни матери ни отца не жалеешь. А коли меня, колдуна, Господь помилует? выйдет, ты зря брехал? греха не боишься. – Авдей, а ты слово «допрос» тоже помнишь? – Не спрашивай… подите лучше домой. Убывает моя колдовская сила. Хорошо тебе потешаться. Погоди еще… без меня будет трудно в новой, как ее… - Амбулатории, Авдей. Ну, прощевай. А ты, Серега, всавай и айда.
Недоспасовский май – ай, хорош. Фаинин след не успел простыть – явился Петр Федорович. Один, без жены и ребенка. Тетя Шурочка так и не дотянулась положить седую голову на его изрядно обвисшее, опустившееся плечо. Блуждающий Петин взгляд, дергающееся веко. Петенька, на работе неладно? перемены, перестановки? – И это тоже… но главное – дома. И замолчал. Сережа побежал за Алешей – пришли всей семьей. Костя серьезно пел: есть в заброшенной усадьбе развалившийся сарай. Тетя Шурочка собирала на стол. Танька как всегда глядела на мужа (можно не говорить, само собой разумеется). Братья опять поменялись ролями, точно в детстве, когда несли домой с хуторов рваный «Цветник духовный». Алеша: мосластый, обветренный, резкий, насмешливый, сильный, задиристый. Только теперь стало видно, какой у него дальнобойный и синий взгляд. Не Авдеевым колдовством, а многолетним безудержным обожаньем несчетного числа деревенских заезженных баб. Петр Федорыч: человек, из-под которого только что незаметно вынули стул. То есть стула пока что никто не выдернул, просто душу объял леденящий страх, отнимающий напрочь силы. Поел, поцеловал как все у тетушки руку - и уж торопит брата на хутора. Пошли. Из лесу порскают зайцы: волков давненько не видно - перевелись. Проскочили Охотин хутор – Авдотья не то притаилась (не подняла занавеску), не то гостила у кума. Корова мычала в хлеву. Авдей их заслышал и встретил – на самодельных липовых костылях... скырлы, скырлы. Ты что, Авдеюшко? – Вот, вступило в колени. Закашлялся. Петр Федорыч сник: похоже, не у кого теперь просить силы. А прежний подарок слабеет вместе с дарителем. Отольются Петру Федорычу прежние женские слезки. Их несчастья вовне – его беда в нем самом.
Май и в Москве хорош, только уже кончается. Сережа сдал какой-то экзамен, сидит у пруда с русалкой в любимом Нескучном саду. Игрушечный пруд зарастает желтенькими кувшинками – одна уж раскрылась, раскрываются и другие. Девушку зовут Тоней. Тонущее у ней имя, тонкие у ней руки, и волосы точно мокрые стекают к покатым плечам. Вся обтекаемая, как морской лев или, вернее, львица. Мастер спорта по плаванью, лаборантка мединститута. Если надумает поступать – поступит, проблем не будет. Похожа и не похожа на ту, безымянную нежить. Это чувство безадресно, зациклишься – пропадешь.
Удивительное есть свойство у советского учрежденья, военного или штатского: делать исправным трусом мужчину, выросшего из храброго мальчика. Петр Федорыч, хоть и трясся, благополучно пережил в академии имени Фрунзе: расстрел Лаврентия Палыча, приход Никиты Хрущева, обе опалы маршала Жукова – преподает, уцелел. Как говорил генералитет при министре Гречко: кукурузу пережили – и гречку переживем. Петр Федорыч пока в чине майора, но вскоре ждет повышенья. Не разведен… измены жены его стали давно анекдотом на службе. Красивая, холодная, тщеславная… не люблю. Встретил на улице Анхен - еле-еле раскланялись. Не ожило всё былое в обоих отживших сердцах.