Недоподлинная жизнь Сергея Набокова
Шрифт:
Дверь мне открыл Геня, одетый в белую, расшитую цветными птицами крестьянскую рубаху, черные шальвары и изумрудные домашние туфли; в глазах его застыло мечтательное выражение, на губах играла сонная улыбка. Расчесанные, подкрашенные волосы более, чем что-либо иное, свидетельствовали о том, что он уже не тот Геня, какого я знал.
Юрьева дома нет, сообщил он, ушел на совещание только что созданного Революционного совета актеров, но скоро вернется. Стало быть, визит мой будет недолгим.
— Ты волен уйти отсюда? — вот первое, о чем я его спросил.
— Совершенно волен, но зачем? Родители от меня отреклись. В нашу жалкую школу я возвращаться не хочу. Мой мир просто-напросто распался. К тому же я по-настоящему счастлив здесь, в этом моем
Я спросил, дошла ли до него ужасная новость о Давиде. Нет, не дошла. Геня выслушал ее, присев на диван и жеманно подвернув под себя одну ногу, — мне показалось, что рассказ мой его не тронул.
— Наш друг иначе, как плохо, кончить не мог, — сказал он. — Давид многое скрывал от тебя, да и от меня, несомненно, тоже. Опасался, что, узнав о нем все, ты станешь презирать его. И потому конец, который его постиг, был, боюсь, не самым дурным.
Говорил Геня с холодной уверенностью, и я подивился тому, как быстро вжился он в новую для него роль. Когда мы познакомились, Геня был еще ребенком, подумал я. Теперь же передо мной сидел образцовый катамит — сдержанный, равнодушный и довольно жестокий.
У него оказалась припасенной для меня еще одна страшная новость.
— Ты навряд ли слышал об этом, всю историю постарались замять. Но и Majest'e тоже не стало. Она приняла мышьяк. Почему — никто не знает. Бедняжку нашли в ее квартире после того, как она несколько дней не попадалась никому на глаза. Нашли и записку, однако в ней было сказано лишь: «Благодарю Господа за жизнь, которой я не просила».
— А чем все закончится для тебя? — спросил я.
Геня пожал хрупкими плечами:
— Откуда же мне знать, чем что закончится, Середушка? Мне известно лишь то, что есть. Я жив. Юрий ужасно ласков со мной. А мне всегда не хватало хотя бы малой ласки, поэтому я очень ему благодарен. Больше мне, в сущности, сказать нечего.
Я понял, что мой визит подошел к концу.
— Кланяйся от меня великому Юрьеву, — попросил я.
— Ты понимаешь, — спросил, провожая меня к двери, Геня, — что передача Царем подарка моему другу стала последним официальным актом его правления? Разве это не странно? Наверное, тут есть глубокий смысл, но какой, хоть убей меня, не понимаю. Правда, Юрий начал учить меня гадать по картам Таро, и, может быть, когда-нибудь…
— Ну что же, пожелаем всем нам счастья, — сказал я. — Хотя, боюсь, в эту минуту будущее представляется мне туманным — как и тебе.
То были последние слова, сказанные мной Гене Маклакову. Я часто гадаю: что с ним стало? И должен признаться, опасаюсь худшего.
17
Февральская революция обладала хотя бы несколькими признаками настоящего кризиса, Октябрьская же сопровождалась беспорядочностью и шумом, которые сообщали ей сходство с пересменкой на фабрике швейных машин. Создавалось впечатление, что революция стала для всех ее участников поводом упиться до положения риз: если что и было ею освобождено, так это винные погреба Зимнего дворца и столичных ресторанов. Солдаты и матросы, за всю свою жизнь ничего, кроме водки, в горло не вливавшие, теперь напивались в стельку царственными «бургундскими» и баснословными «токайскими», заложенными в дворцовые погреба еще при Екатерине Великой. «Доминик» выставил у своих погребов охрану с пулеметами, однако толпа смела ее, за чем последовали сцены попросту безобразные. Не менее истовому разграблению подверглись и «Большой медведь» с «Кутаном».
Несколько дней погодя, когда коллективное похмелье ненадолго положило приятный предел революционному загулу, отец призвал меня и Володю в свой кабинет и прозаично известил нас, что считает дальнейшее наше пребывание в Санкт-Петербурге неразумным. Ленин объявил о срочном формировании Красной Армии, в которую, вероятно, будут призваны и молодые люди вроде меня и Володи.
— Вы отправитесь на юг, в Крым, который пока не перешел под власть большевиков. Графиня Панина
щедро предложила вам приют в ее поместье под Ялтой. Климат там прекрасный. И совсем близко Ливадия, в которой просил дозволения поселиться несчастный Царь.Сам я на какое-то время останусь здесь, но остальную семью пошлю в Крым вслед за вами. Я выдвинул мою кандидатуру в члены Учредительного собрания. Выборы его состоятся в назначенный срок. Большевики слабы и власть удержать не сумеют. Милюков шутит, что митингуют они стоя, а не сидя, чтобы легче было разбегаться.
Отец усмехнулся, но по глазам его я понял, что сам он думает иначе.
На следующий день он провожал нас на Николаевском вокзале.
Отправление поезда задерживалось, отец сидел за столиком вокзального ресторана, пил кофе и набрасывал своим текучим почерком статью, надежды на публикацию которой — поскольку большевики уже закрыли все либеральные газеты — представлялись такими же сомнительными, как отправление нашего экспресса.
Чтобы отвлечься от мыслей о происходящем, я стал наблюдать, прислонясь к колонне, за голубями, сидевшими высоко над нами на железных балках. Иногда один из них срывался, шумно хлопая крыльями, с места, описывал неторопливый круг и возвращался к своим компаньонам, — как я завидовал этим заурядным птицам, которых не трогали глупости, творимые под ними люди. Мне и на миг не пришло в голову, что я никогда больше не увижу Санкт-Петербурга, что эта унылая картинка — голуби сырого и холодного Николаевского вокзала — станет одним из самых последних моих воспоминаний о доме. Несколько неспокойных недель, думал я, — и все рассосется. Отец позаботится об этом. И казалось, что его деловито бегавший по бумаге карандаш обещал нам никак не меньшее.
Володя, чрезвычайно элегантный в его темном фланелевом костюме, прохаживался по ресторану, презрительно разглядывая плакаты, которыми большевики оклеили весь вокзал. Время от времени он тыкал в какой-нибудь из них тростью, неблагоразумно привлекая к себе внимание. Трость принадлежала когда-то дяде Руке, ныне же Володя использовал ее, чтобы щелкать по носу В. Ленина.
Наконец, после многочасовой задержки, паровоз симферопольского экспресса пустил пары. Отец встал, сложил бумаги в портфель, коротко перекрестил меня и Володю, а затем добавил, словно спохватившись:
— Весьма возможно, мои дорогие, что больше мы никогда не увидимся.
Он удалялся от нас — воплощение героического хладнокровия, — и Володя бросил на меня взгляд, который я никогда не забуду. Вся его бодрость, казалось, покинула моего брата вместе с отцом, которого мы так любили. И мы с неотвратимой ясностью осознали серьезность нашего положения.
Тем не менее, устроившись в уютном спальном вагоне первого класса, мы открыли бутылку мадеры и пару бутылок минеральной воды, развернули фольговые обертки шоколада, миндального печенья, тепличных персиков, которыми столь предусмотрительно снабдила нас мама, и немного повеселели. Плавно покидавший Санкт-Петербург экспресс казался нам мало чем отличным от тех trains de luxe [50] , которыми мы добирались в прошлом до Биаррица и Аббации, и трудно было не вообразить, что мы снова устремились к какому-то приятному морскому курорту.
50
Поезд люкс (фр.).
Впрочем, после Москвы все стало меняться от плохого к худшему. На каждой станции в вагон набивались солдаты и снова солдаты, по преимуществу пьяные. Известие о ленинском перевороте, поняли мы, привело к повальному дезертирству с фронта. Разбегавшиеся по домам солдаты сидели и лежали в коридорах поезда, распевая срамные частушки. Вскоре они начали колотить в дверь нашего купе, желая поделиться с нами своим веселым настроением. Володя же в не меньшей мере желал уберечь наше купе от незваных гостей.