Недоподлинная жизнь Сергея Набокова
Шрифт:
— Но чем, скажи на милость, вы занимаетесь вместе? — однажды спросил я у Володи.
— Ну, как и все нормальные мужчины наших лет, ухлестываем за девушками.
То, что блеснуло тогда в его глазах, я мог истолковать лишь как жестокое веселье, и потому поспешил заверить его, что Калри — отнюдь не мой тип. Кроме того, прибавил я, мне и представить трудно, что я могу хоть чем-то заинтересовать Бобби.
— Тут ты прав, — согласился Володя. — Я этого тоже представить не могу. Если бы ты по какому-то волшебству и смог сойтись с ним, пользы тебе от вашего знакомства не было б никакой. В этом смысле он человек совершенно нормальный.
Я видел их на теннисном корте, видел разъезжавшими в мощном и решительно незаконном красном «ровере» Бобби. (Кембриджские автомобильные инспекторы его, похоже, не замечали.)
Казалось невозможным, что Володя ничего не ведает о прошлом Бобби, о его обыкновениях. И мне, и многим достаточно проницательным молодым людям нашего круга было совершенно ясно, что Бобби без ума от своего русского друга. Или Володя просто упивался его обожанием? К тому времени мой брат уже начал постоянно печататься — под сказочным псевдонимом «Сирин» — в новой газете отца, называвшейся «Руль». Наслаждался ли он первыми соблазнами, знакомыми каждой литературной знаменитости? И именно по этой причине сносил рабскую преданность Бобби?
Бобби казался готовым сделать для своего друга все что угодно. Он предоставил в распоряжение Володи себя и свой «ровер». Принудил своего слугу стирать белье Володи. Заходил к моему брату по утрам, чтобы заварить ему чай, а по вечерам водил обедать. Уверяли также, что Бобби регулярно отдает ему свои записи лекций, посещением коих Володя никогда себя не утруждал. То, что их отношения могут хотя бы в малой степени быть взаимовыгодными, мне никогда и в голову не приходило. Я слишком хорошо знал моего брата.
И все это заставляло мою голову гудеть от ревности.
Вот с такой раздерганной душой я и отправился в ноябре в Лондон, чтобы пойти вместе с дядей Костей на премьеру долгожданной дягилевской «Спящей принцессы». Уволив из труппы, как и предсказывал дядя Костя, Мясина и потому оставшись без хореографа, изобретательный антрепренер надумал воскресить шедевр, созданный Мариусом Петипа в 1890 году, «La Belle au Bois Dormant», истинный краеугольный камень «старой школы» русского балета, с которой Дягилев столь решительно порвал. Стравинский перекомпоновал и заново оркестровал музыку Чайковского, друг моих родителей Леон Бакст осовременил костюмы и декорации.
Я облачился для такого случая в заимствованный у брата старенький смокинг (Володя получил его от Рахманинова [59] ), завершив весь ансамбль недавно купленным мной за сумасшедшие деньги черным оперным плащом с подбоем из багряного шелка. Я подкрасил мои бледные губы помадой от Элен Рубинштейн, замаскировал толикой сиреневой пудры румянец щек. Все это мой дядя заметил, но возражать не стал.
— Я слышал, Серж Павлович переименовал «Спящую красавицу» в «Спящую принцессу», заявив, что в настоящее время красавицы у него в труппе отсутствуют, — сообщил он.
59
Скорее всего, неточность автора. Рахманинов покинул Россию в конце 1917-го, а 1 ноября 1918 года отплыл в США.
Нина Берберова в 1970-м написала («Курсив мой») следующее: «Влажное “эр” петербургского произношения, светлые волосы и загорелое, тонкое лицо, худоба ловкого, сухого тела (иногда облаченного в смокинг, который ему подарил Рахманинов и который был сшит, как говорил Набоков, “в эпоху Прелюда”) — таким он был в те годы, перед войной, в последние наши парижские годы». Набоков в том же году написал по этому поводу Глебу Струве: «Между прочим, я опровергаю точность ее дамской памяти (идиотский анекдот, напр., о моем “рахманиновском” смокинге)…» У Берберовой получилось, что Владимир Набоков и в 1939 году носил смокинг, бывший «поношенным» еще в 1921-м и пошитым, по его словам, не то в 1903-м, не то в 1910-м (годы создания двух циклов рахманинов-ских «Прелюдий»). Уже в США Рахманинов действительно подарил Набокову синий костюм, в котором тот читал свои первые стэнфордские лекции.
Для человека, уверявшего, что после его изгнания из посольства он не принимает приглашений ни на какие званые обеды, дядя слышал слишком многие из ходивших по Лондону слухов.
— Ну посмотрим, посмотрим, — продолжал он. — Серж рискнул ради этой постановки всем, бедняга. «Спящая красавица» была первым из увиденных им балетов. И одним из первых, какие когда-либо видел я. Злодейку Карабосс танцевал тогда великий Чекетти, а добрую принцессу Аврору — Брианца. Насколько я знаю, Дягилев уговорил ее снова выйти на сцену и станцевать фею Карабосс. Великолепная симметрия, тебе не кажется? Разве не обречена каждая красавица на то, чтобы со временем
обратиться в ведьму?Под эти слова дяди мы и вошли в театр «Альгамбра», что на Лестер-сквер. Воздух его пронизывало почти осязаемое возбуждение, всегда сопровождающее премьеры, и уж тем более столь значительные. Я вглядывался в публику, надеясь увидеть Дягилева, легко узнаваемого по белой пряди в черных как смоль волосах, однако его нигде видно не было.
Зато на глаза мне попался элегантный, как и всегда, Бакст, тепло со мной поздоровавшийся. Я помнил его со времени, когда он написал прекрасный портрет моей матери, который нам пришлось, к великому сожалению, оставить при нашем бегстве из России.
— У меня есть хорошая новость, Сергей Владимирович, — сказал он. — Наш друг Бенуа перевез этот портрет вместе с некоторыми собственными работами из вашего прежнего дома в новый государственный музей. Теперь ему ничто не грозит, по крайней мере настолько, насколько это возможно в несчастной России. Я хотел написать об этом вашим родителям, да руки не дошли, ужасно много работы.
Я сказал Баксту, что, услышав такую новость, мои родители очень обрадуются, хотя собственные мои чувства радостными не были, меня волновала мысль о нашем имуществе — о книгах отца, любимых гравюрах матери, даже об аккуратно насаженных на булавки бабочках брата, — столь свободно вывозимом из дома в наше отсутствие.
— Вы уже поздоровались с Сергеем Павловичем? — спросил Бакст.
Я ответил, что не знаком с ним.
— Как же это?
— Мой дядя полагает, что меня следует оберегать от такого знакомства.
— Но ваш дядя так любит Сержа — разве нет, Константин Дмитриевич? Ничего не понимаю. Я немедленно отведу вас к нему, даже рискуя создать сцену.
— Не стоит, — сказал мой дядя. — Наш Серж наверняка сидит сейчас в артистической, стискивает в руке медальон с изображением святого Антония и крестится, как самая суеверная старуха, сокрушаясь о своих прегрешениях и моля о помощи всех святых и мучеников сразу. Я однажды зашел в его отельный номер. Положил шляпу на бюро, а он как закричит: «Нет! Нет! Вы разорения моего хотите?» Я бросил ее на кровать — новый крик: «Хотите для меня несчастной любви?» На кресло — ну сами понимаете, что за этим последовало. Кончилось тем, что до конца визита я держал шляпу в руке.
Бакст рассмеялся и обратился ко мне:
— В таком случае вы должны прийти после премьеры в «Савой», на званый обед в честь Сержа. К тому времени страхи его улягутся, и он страшно обрадуется знакомству с вами, я уверен.
Хоть я и был разочарован тем, что Карсавина больше не выступает, — она незадолго до этого вышла замуж за дипломата, получившего пост в Болгарии, и предпочла супружеские обязанности требованиям сцены [60] — спектакль украшали две другие мои любимицы, Ольга Спесивцева в роли Авроры и Лидия Лопухова, наполнившая роль феи Сирени красочностью и страстью. Партитуры Чайковского я не знал, но его щеголеватая музыка быстро очаровала меня. Декорации Бакста были великолепны, в особенности Заколдованный Замок, — Принцесса спала в нем на огромной кровати с пологом из паутины, над которым нависали два огромных, задумчивых паука. Феи, приносившие подарки маленькой Принцессе, меня восхитили: я любовался их жестами, которые усваивала Аврора, — подарки фей наделили ее даром танца, иначе говоря, самой жизни! Всем, что предстояло уничтожить злодейке Карабосс…
60
Замуж за английского дипломата Карсавина вышла еще в России, в 1917-м. Муж вскоре покинул дипломатическую службу, а в 1921-м стал ответственным секретарем Межсоюзнической комиссии по Болгарии.
Лишь возникавшие время от времени технические накладки портили магию первого представления: под конец празднования дня рождения принцессы Авроры, когда она прокалывала палец и засыпала, а фее Сирени предстояло создать посредством волшебства заросли роз, которые защитили бы ее, розы не поднялись из земли по ее приказу; а в той сцене, когда гондола несет Принца к спящей Принцессе, падавшие сверху, изображая густеющий туман, вуали зацепились за торчавшую откуда-то трубу и вместо грациозного спуска кучей повалились на пол. Но все это не имело значения. А то, что имело, — танец — было совершенным. При всех моих взращенных современностью предрассудках хореография Петипа стала для меня откровением: мне открылся мир благородных, гармоничных форм, полных ясности жестов; мягкие движения создавали контраст мощным, а их бурю сменяли красноречивейшие паузы. И сквозившее в представлении успокоительное понимание того, что в мире по-настоящему прекрасно, казалось, переносило меня туда, где красота представала даром, данным мне при рождении.