Недоподлинная жизнь Сергея Набокова
Шрифт:
— Вы русский?
— Да, это вполне очевидно.
— Ничего очевидного не существует, — заявляет он.
— Вы совершенно правы. Да, я русский эмигрант. У меня нансеновский паспорт — хотите взглянуть?
— Не нужно. Вы приехали в Берлин восемнадцатого мая сорок второго года. Из Праги. А до нее жили в Восточной марке. И сидели в Лиенце в тюрьме. По какой, позвольте узнать, причине?
— У вас в руках документ, в котором все сказано, — говорю я. — Зачем же спрашивать?
— Я хочу услышать ваши объяснения.
— Я был арестован по статье сто двадцать девятой «б» австрийского уголовного кодекса.
— И что это за статья?
— Примерно та же, что статья сто семьдесят
— Что вы говорили в свое оправдание?
— Так ли уж это важно? Меня признали виновным. Я отсидел мои пять месяцев и вышел на свободу.
— Причина приезда в Берлин?
— Поиски работы. Контору, в которой я недолгое время служил в Праге, закрыли. И мой двоюродный брат посоветовал мне поехать сюда, поскольку многие министерства нуждаются в квалифицированных переводчиках.
— И вы устроились в Министерство народного просвещения и пропаганды?
— Совершенно верно.
— Часто ли Министерство берет на работу русских, которые не являются гражданами Рейха?
— В Министерстве работает довольно много русских.
— Чем они занимаются?
— Как правило, переводом документов. Мы — бесценный ресурс. И необходимы Рейху для успеха восточной кампании.
Он мрачнеет.
— Разве нет умеющих делать это немцев?
— Мы прожили в Берлине двадцать пять лет, однако никто не потрудился выучить с нашей помощью русский язык. Поэтому, да, Рейх нуждается в нас. Можно даже сказать, что Рейх зависит от нас.
— Рейх зависит только от силы немецкого народа, — находит, по-видимому, нужным объявить он. — Достаточно и ее.
— Вы ставите под сомнение разумность кадровой политики Министерства?
Он оставляет эту дерзость без внимания. Некоторое время мы молча сидим в полумраке. Затем он замечает бумаги на моем столе — я писал перед его приходом — и с подозрением осведомляется:
— Это работа из Министерства?
— Да, — отвечаю я и протягиваю ему один лист. — Поднимите его к свету. Видите? Водяной знак Министерства.
Сообщать ему, что в последние несколько месяцев я каждый день утаскивал из Министерства по одному драгоценному чистому листу, — точно так же, как мои коллеги растаскивают по домам туалетную бумагу, — пожалуй, не стоит.
— Но это написано не по-немецки и не по-русски.
— По-английски, — говорю я. — Я также перевожу на английский. Вообще владею не одним языком. Как вам, наверное, известно, в настоящее время Рейх сражается на нескольких фронтах.
— И побеждает на каждом, хайль Гитлер! Стало быть, вы и сейчас работаете в Министерстве?
— Конечно, — вру я. — Нас попросили работать на дому, чтобы не сосредотачивать наш жизненно важный вклад в военные усилия Рейха в здании Министерства, которое могут, упаси Боже, разбомбить. До сих пор ему улыбалась удача.
— Наша противовоздушная оборона превосходна. А Британия теряет бомбардировщики и их экипажи в непосильных для нее количествах.
— Рад это слышать.
— Я так понимаю, образование вы получили в Британии?
— Да. Провел там несколько прекрасных лет.
— И могли бы сказать, что сохранили о ней любовные воспоминания?
— Я считаю, что был там ближе к Богу, чем когда-либо еще, — и до нее, и после.
Это его озадачивает.
— Будьте добры, поясните.
— О, на самом деле, — говорю я, — пояснять тут нечего. Просто я поднялся там на аэроплане в небо, довольно высоко.
— Понятно. Это вы так пошутили.
— Наверное. Хотя мною это как шутка не ощущается.
— Вы религиозны?
— Я даже сейчас творю молитву.
Он снова мрачнеет. Нет, красивым его назвать никак нельзя.
— А как насчет
России? — осведомляется он. — О ней вы тоже сохранили любовные воспоминания?— Это вряд ли существенно. Моей России больше нет. А что касается Сталина с его бандитами, так, будьте уверены, им я решительно ничем не обязан.
— А Рейху?
— Я всегда любил немцев, — совершенно искренне говорю я. — Первой моей любовью был немецкий мальчик, управлявший лифтом в висбаденском отеле. В Ялте я полюбил немецкого офицера — к большому отвращению моего брата. И в тюрьму меня посадили за любовь к гражданину Рейха. Однако, чтобы у вас не осталось никаких сомнений в моей позиции, скажу вам следующее: гитлеровский Рейх — это в такой же мере Германия, в какой сталинский Советский Союз — Россия. И то и другое — смертоносные иллюзии, загримированные под реальность. Ну-с, что еще вы хотели бы у меня выяснить?
Он пишет что-то в блокноте, на меня не глядит. А дописав, сообщает:
— Пока достаточно. Когда возникнет необходимость, с вами свяжутся.
Я предпочел бы услышать от него «если возникнет необходимость», но иллюзий на счет дальнейшего никаких не питаю. Как только он уходит, я берусь за бутылку бренди и пью, пока от содержащихся в ней лживых посулов облегчения не остается и капли. А потом снова сотворяю молитву.
23
Володя и Бобби уехали на рождественские каникулы в Альпы, а я присоединился к остальной нашей семье в Берлине, куда она перебралась, поскольку жизнь в Англии оказалась слишком дорогой.
Сам Берлин произвел на меня гнетущее впечатление, зато вечера в нашей квартире оживлялись непрестанным потоком заглядывавших в нее эмигрантов — писателей и артистов. Здесь часто бывал Милюков, как и всегда раздражавший моего отца; он учредил в Париже газету «Последние новости», которая соперничала с отцовским «Рулем». Из других частых гостей назову Станиславского, вдову Чехова Ольгу Леонардовну и соиздателя «Руля» Иосифа Гессена. У нас останавливался мой двоюродный брат, многообещающий талантливый композитор Николай, ухаживавший за моей сестрой Еленой, что наша мать полностью одобряла, а его — нисколько. Это расхождение окрашивало его отношения с Еленой в трагикомические тона, коим он находил всестороннее применение, доходя даже до заявлений, что решающее слово должна сказать наша бабушка Набокова, бывшая арбитром во всех романтических затруднениях, какие возникали в семье.
Эта воинственная старая дама (кузен Ника в шутку называл ее La Generalsha) воссоединилась с нами недавно, проделав по России собственный извилистый путь; теперь она и ее верная Христина занимали комнатку на дальнем конце коридора. Обе ужасно постарели за последние несколько лет, однако телесная слабость ни в малой мере не сказалась на боевом духе моей бабушки.
— Меня в этой комнате, почитай, как в тюрьме держат, Сережа, — жаловалась она. — Покойное кресло, что в гостиной, твоя матушка никому уступать не желает, так какой же у меня остается выбор? Но все к лучшему. Здесь повсюду такая грязь! Не говори мне, что ты ее не заметил. Ma^itresse de maison [62] твоя матушка и всегда-то была никудышной, но теперь стала полностью безнадежной.
62
Хозяйка дома (фр.).