Неизвестный Кафка
Шрифт:
219. У меня есть тяжелый молот, но я не могу им воспользоваться, так как его ручка раскалена.
220. Многие бродят по горе Синай. Речь их неясна: одни болтливы, другие скрытны, третьи кричат. Но ни один из них не спускается прямой дорогой вниз, на недавно возникшую широкую, ровную улицу, которая, со своей стороны, увеличивает и ускоряет шаги.
221. Писание как форма молитвы.
222. Разница между Цюрау и Прагой. Я недостаточно тогда боролся?
223. Он недостаточно боролся? Он работал, но уже погибал; он знал это и прямо сказал себе: если я перестану работать, я погиб. Было ли тогда ошибкой то, что он начал работать? Едва ли.
224. Думая, что создает статую, он лишь
225. Духовная пустыня. Трупы караванов твоих ранних и твоих поздних дней.
226. Ничего, только образ и ничего больше, полное забвение.
227. В караван-сараях никогда не заснешь, там никто не спит; но если там не спят, зачем же туда идут? Чтобы дать отдохнуть вьючным животным. Это был всего лишь маленький пятачок земли, крохотный оазис, но он был целиком занят караван-сараем, и тот, разумеется, уже был огромным. Чужаку сориентироваться там было невозможно — так, по крайней мере, мне казалось. Этому способствовал и характер построек. Входишь ты, к примеру, в первый двор; из него две арки, отстоящие друг от друга метров на десять, ведут во второй двор; проходишь сквозь одну из них и, вместо того чтобы, как ожидал, попасть в новый большой двор, оказываешься на маленькой темной площади между двух уходящих в небо стен и только высоко вверху видишь освещенные галереи. Ну, тут ты решаешь, что не туда попал, и хочешь вернуться назад в первый двор, но случайно проходишь не через ту арку, через которую вошел, а через другую, рядом. И тут же оказываешься совсем не на первой площади, а в каком-то другом дворе, который намного больше первого и наполнен шумом, музыкой и ревом скота. Тогда ты понимаешь, что заблудился, возвращаешься снова на темную площадь и проходишь в первую арку. Но это не помогает, ты снова оказываешься на второй площади и вынужден пройти несколько дворов, спрашивая дорогу, прежде чем снова окажешься в том первом дворе, от которого отошел, собственно, лишь на несколько шагов. А тут тебя ждет очередная неприятность, потому что этот первый двор вечно переполнен так, что едва можно найти, куда приткнуться. Почти что складывалось такое впечатление, словно места в первом дворе были заняты постоянными посетителями, чего в действительности никак не могло быть, так как здесь останавливались только караваны — кто бы еще захотел и смог жить в этой грязи и этом шуме, ведь маленькие оазисы не дают ничего, кроме воды, и удалены от больших оазисов на много миль. Так что постоянно здесь проживать, хотеть здесь жить не мог никто, за исключением хозяина караван-сарая и его работников, но я их, несмотря на то что несколько раз там был, никогда не видел и ничего про них не слышал. К тому же трудно было представить, что хозяин, если бы он там присутствовал, потерпел бы такие безобразия и даже акты насилия, которые были там обычным делом и происходили днем и ночью. У меня, напротив, складывалось впечатление, что там царил самый сильный в данный момент караван и, далее, остальные в последовательности убывания силы. Правда, и это не все объясняло. К примеру, большие въездные ворота были, как правило, крепко заперты; их открывание для приходящего или уходящего каравана всегда было каким-то прямо-таки торжественным действом, которое должно было совершаться с большими церемониями. Нередко караваны часами стояли перед воротами, прежде чем их впускали. И хотя это был явный произвол, тем не менее выяснением его причин не занимались. То есть стояли и ждали, имея время рассмотреть обрамление старинных ворот. Вокруг ворот шел глубокий барельеф; ангелы в два и в три ряда трубили в фанфары; одна из этих труб — как раз по центру арки — спускалась довольно низко в просвет ворот. Животных всегда приходилось с осторожностью проводить мимо, чтобы они не стукались об нее; удивительно было, особенно если принять во внимание обветшалость всей постройки, что эта, вообще говоря, красивая работа совершенно не пострадала — даже от тех, которые так долго в бессильной ярости ждали перед этими воротами. Возможно, это связано с тем, что…
228. Такова жизнь в кулисах. Вот — светло, это утро в полях, а потом сразу — темно, и это уже вечер. Не то чтобы это был какой-то сложный обман, но пока ты на подмостках, надо смиряться. И вырваться, если есть на это силы, можно только сквозь задник: пропороть холщовую стену и сквозь обрывки нарисованного неба, перелезая через всякую рухлядь, убежать в настоящую, узкую, темную, мокрую улицу, которая, правда, из-за близости к театру все еще называется Театральной, но она уже реальна и обладает всей глубиной реальности.
229. — И на этом куске изогнутого корня ты сейчас будешь играть, как на флейте?
— Сам и не подумал бы, я буду это делать только потому, что ты этого ждешь.
— Я этого жду?
— Да, ведь глядя на мои руки ты говоришь себе, что тут никакая деревяшка не устоит и зазвучит так, как я захочу.
— Ты прав.
230. В
срединном потоке реки движется рыба, с радостным испугом глядя вниз, где в глубоком иле копошится что-то мелкое, и затем с радостным испугом — вверх, где в высоких волнах готовится что-то крупное.231. Вечером он захлопывал дверь своего магазина и бежал от него вприпрыжку, как в каком-нибудь мюзик-холле.
232. Если ты все время несешься вперед, и плещешься в прохладном воздухе, распластав руки, как плавники, и видишь все, над чем проплываешь, лишь мельком, в полусне спешки, то когда-нибудь ты угодишь под поезд, и он тебя переедет. Если же ты остаешься на одном месте, силой взгляда заставляя корни разрастаться вглубь и вширь, ничто не может тебя отодвинуть (дело тут даже не в корнях, а только в силе твоего целеустремленного взгляда); и тогда ты увидишь и неподвластную переменам темную даль, из которой ничего не может появиться, но когда-то появляется как раз тот поезд; он накатывается, он становится все больше и в тот момент, когда он на тебя наезжает, он заполняет собой весь мир — и ты исчезаешь в нем, как ребенок в подушках какого-нибудь туристского поезда, мчащегося сквозь бурю и ночь.
233. Никакой образ вы не должны себе…
234. Вечером в тесной комнатке сидела за чаем маленькая компания. Вокруг летала птица, ворон; он выщипывал у девушек волоски и лазил клювом в чашки. Собравшиеся не обращали на него внимания, пели и смеялись, и он обнаглел…
235. Обременительность. «Позанимайся с детьми», — сказали мне. Маленькая комната была переполнена.
Некоторых так прижали к стене, что это выглядело угрожающе; они, конечно, защищались и отпихивали остальных, так что вся масса находилась в непрерывном движении. Лишь несколько детей постарше, которые возвышались над остальными и которым нечего было опасаться, спокойно стояли у задней стены и смотрели на меня поверх голов.
236. Загонщики собрались вместе, это были сильные, но гибкие господа, они назывались загонщиками, однако в руках у них были розги; они стояли у задней стены зала торжеств и в промежутках между зеркалами. Я вошел вместе с моей невестой, это была свадьба. Из узких дверей напротив нас выходили родственники; они вывинчивались оттуда: полные женщины, а слева от них, пониже ростом, — мужчины в застегнутых доверху парадных мундирах, укорачивавших шаги. Некоторые родственники, увидев мою невесту, от удивления всплескивали руками, но пока еще было тихо.
237. Во время одной воскресной прогулки я отошел от города дальше, чем, вообще говоря, собирался. И поскольку я зашел уже так далеко, меня потянуло еще дальше. На одном пригорке стоял старый, весь изогнутый, но не очень высокий дуб. Он как-то напомнил мне о том, что все-таки пора, наконец, возвращаться. Уже довольно заметно вечерело. Я остановился перед ним, погладил его жесткую кору и прочел несколько нацарапанных на ней имен. Я читал их, не отдавая себе в этом отчета, это было словно какое-то детское упрямство, которое, раз уж я не собирался теперь идти дальше, по крайней мере удерживало меня здесь, чтобы не позволить мне пойти назад. Иногда подпадаешь под влияние таких сил; его легко сбросить, ведь это всего лишь что-то вроде ласковой шутки друга, но было воскресенье и спешить было некуда, а я уже утомился и поэтому поддавался всякому влиянию. Тут до меня дошло, что одно из этих имен — Йозеф, и я вспомнил своего школьного друга, которого так звали. В моих воспоминаниях он был маленьким мальчиком, наверное, самым маленьким в классе, мы с ним несколько лет просидели за одной партой. Он казался уродливым даже нам, хотя мы тогда более склонны были считать красотой силу и ловкость, а у него было и то и другое, — тем не менее он казался нам страшным уродом.
238. Мы выбежали на улицу. Перед домом стоял какой-то попрошайка с гармошкой. Его одежда — что-то наподобие мантии — была внизу так разлохмачена, словно материю с самого начала не отрезали от рулона, а грубо, с силой оторвали. И этому как-то соответствовало замешательство в лице попрошайки; казалось, его разбудили от глубокого сна, и он, несмотря на все старания, не мог прийти в себя. Он словно бы все время снова засыпал, а его все время заново будили.
Мы, дети, не осмеливались с ним заговорить и попросить, как других нищих музыкантов, спеть песенку. К тому же он все время обегал нас глазами, словно, хоть и замечал наше присутствие, но не мог так ясно осознать его, как хотел.
Итак, мы ждали, когда придет отец. Он был сзади, в мастерской, и на то, чтобы прошагать длинный коридор, ему понадобилось некоторое время.
— Кто ты? — громко и строго спросил он, неприветливо выглянув из ближайшей комнаты; возможно, он был недоволен нашим поведением по отношению к этому попрошайке, но мы ведь ничего не сделали и, во всяком случае, ничего еще не испортили.
Мы, насколько это было возможно, стали еще тише. Было вообще совершенно тихо, только шелестела липа перед домом.