Неизвестный Кафка
Шрифт:
271. Однажды и я был в центре выборной кампании. С тех пор, правда, минуло уже много лет. Один кандидат нанял меня на период выборов для написания текстов. Я, естественно, теперь уже очень смутно все это припоминаю.
272. Что ты строишь? — Я хочу прорыть ход. Это должно способствовать продвижению. Моя позиция слишком высоко вверху.
273. Мы копаем Вавилонскую шахту.
274. От него остались лишь три штриха зигзагом. Как он был погружен в свою работу! И как он на самом деле не был погружен.
275. Соломинка? Да кое-кто хватается за карандашный штрих и держится, не тонет. Держится? Мечтает, как утопленник, о спасении.
276. Смерти пришлось вытаскивать
277. Те, которые были готовы к смерти, лежали на земле, опирались на мебель, стучали зубами, ощупывали, не поднимаясь с мест, стену.
278. Как-то январским вечером, в час, когда на большие званые обеды съезжаются гости, один молодой студент решил разыскать своего друга, сына крупного государственного чиновника. Он хотел показать другу книгу, которую сейчас читал и о которой уже много ему рассказывал. Это было трудночитаемое изложение основ истории экономики, следить за которым удавалось лишь с большим трудом, и в этом смысле показательны были слова одной из рецензий о том, что автор оберегает свою тему, прижав ее к себе, как отец ребенка, с которым скачет сквозь ночь. Но несмотря на все трудности, книга очень привлекала студента; пробившись через какое-нибудь особенно складное место, он ощущал огромное продвижение: не только непосредственно представленное воззрение, но и все вокруг словно бы озарялось, казалось лучше доказанным и более устойчивым. По дороге к другу студент не раз останавливался под фонарем и в сумеречном от морозного тумана свете прочитывал несколько фраз. Огромные, превышающие его способность понимания заботы угнетали его: нужно было уловить настоящее, но эта задача, стоявшая перед ним, была неопределенна, бесконечна и сравнима только с его силами, которые, по его ощущению, были такими же, но еще не пробудились.
279. Писание мое не продвигается. А значит, и проект автобиографических исследований. Не биография, а именно исследования и разыскание как можно более мелких подробностей. И на этом я хочу потом все строить, — как тот, чей дом ненадежен, хочет построить рядом другой, надежный, по возможности — из материала старого. Но плохо, если силы иссякнут в середине строительства, и вместо ненадежного, но законченного дома у него будет один, наполовину разрушенный, и другой, наполовину недостроенный, иными словами, не будет ничего. Следствием этого станет сумасшествие, то есть что-то вроде казачка между двумя домами, при котором казак до тех пор взрывает и взбрасывает землю каблуками, пока под ним не образуется его могила.
280. Легкомыслие детей непостижимо. Из окна моей комнаты я смотрю вниз в маленький общественный сад. Этот маленький городской сад ненамного больше пыльной открытой площади, отделенной от улицы поблекшим кустарником. Там всегда играют дети, и сегодня вечером — тоже.
281. — Как я сюда попал? — крикнул я.
Это был средних размеров зал, залитый мягким электрическим светом, и я обходил его вдоль стены. Хотя в ней и были двери, но, открывая их, ты оказывался перед темной гладкой стеной скалы, отстоящей от порога двери не более чем на ладонь и уходящей вертикально вверх и в обе стороны в непроглядную даль. Здесь выхода не было. Только одна дверь вела в соседнее помещение, за ней открывалась картина более обнадеживающая, но не менее поразительная, чем за другими дверями. Там были какие-то княжеские покои, там везде царили золото и пурпур, там было множество зеркал до потолка и висела огромная хрустальная люстра. Но это было еще не все.
282. Я не должен возвращаться, камера взорвана, я шевелюсь, я ощущаю свое тело.
283. Я приказал вывести из конюшни мою лошадь… [см. прим.].{138}
284. Я подошел, задыхаясь. На палке, немного косо воткнутой в землю, была табличка с надписью: «Погружение». «Похоже, я у цели», — сказал я себе и огляделся вокруг. Всего в нескольких шагах от меня стояла невзрачная, целиком заросшая зеленью садовая беседка, из которой доносилось легкое позвякивание тарелок. Я направился туда, просунул голову в низкое отверстие входа, почти ничего не разглядел в темноте внутри, но все же поздоровался и спросил:
— Не знаете ли, кто обслуживает погружение?
— Я лично, к вашим услугам, — ответил чей-то приветливый голос, — сию минуту иду.
Теперь я понемногу разглядел собравшееся за столом небольшое общество; там были молодая супружеская чета, трое маленьких детей, лобики которых едва возвышались над столом, и один грудной ребенок — еще на руках у матери. Муж, сидевший в глубине беседки, хотел сразу же встать, чтобы пробираться к выходу, но жена горячо попросила его сначала доесть; он указал ей на меня,
она стала возражать, что я любезно соглашусь немного подождать и оказать им честь, разделив с ними их скромный обед, так что, я наконец, крайне досадуя на самого себя, столь отвратительно разрушившего воскресную радость этих людей, вынужден был сказать:— К моему великому сожалению, уважаемая, я не могу принять ваше приглашение, поскольку должен немедленно — да, в самом деле немедленно — погрузиться.
— Ах, — сказала женщина, — именно в воскресенье, да еще и в обед. Ах, эти людские капризы. Это вечное рабство.
— Не корите меня уж так-то, — сказал я, — я ведь вашего мужа вызываю для этого не из прихоти, и если бы я знал, как это делается, я бы давно уже все сделал сам.
— Да не слушайте вы жену, — сказал мужчина, который был уже рядом со мной и тащил меня прочь. — Нельзя же требовать понимания от женщины.
285. Это был узкий, низкий, выкрашенный белым коридор со сводчатым потолком, я стоял перед его входом, он под углом уходил в глубину. Я не знал, входить ли мне, и в нерешительности ковырял носком ботинка чахлую траву у входа. Мимо, видимо случайно, проходил какой-то господин; он был несколько сгорбленный, однако бодрый, так как захотел со мной говорить.
— Куда ты, малыш? — спросил он.
— Пока никуда, — сказал я, взглянув в его веселое, но надменное лицо, оно было бы надменным даже и без монокля, который он носил, — пока никуда. Я только думаю.
286. «Странно, — сказал пес и провел лапой по лбу. — Где же я бегал? Сперва на рыночной площади, потом — по оврагу вверх на холм, потом много раз вдоль и поперек по большой возвышенности, потом — вниз по склону, потом кусок по проселку, потом влево к ручью, потом вдоль ряда тополей, потом мимо церкви, и вот я здесь. Но зачем же? И при этом был в отчаянии. Счастье, что я уже вернулся. Я боюсь этой бесцельной беготни, этих огромных пустых пространств; какой я там жалкий, беспомощный, маленький и совершенно брошенный пес! Да меня совсем и не тянет убегать отсюда, мое место — здесь, во дворе, здесь моя конура, здесь моя цепь на случай иногда накатывающей на меня кусачей злобы, здесь — всё и обильная кормежка. Ну, так в чем же дело? По собственной воле я никогда бы отсюда и не убежал, мне здесь хорошо, я горжусь моим положением, приятное, но оправданное чувство превосходства распирает меня, когда я смотрю на прочую живность. Но разве еще хоть одно из этих животных убегает отсюда так бессмысленно, как я? Ни одно; ну, кошку, эту мягкую когтистую тварь, которая никому не нужна и которой никто не нужен, я в расчет не беру, у нее свои тайные дела, которые меня не интересуют, и она шляется тут и там, занимаясь ими, но и то — только поблизости от дома. Так что я — единственный, кто время от времени дезертирует, и когда-нибудь я совершенно точно лишусь из-за этого моего господствующего положения. Сегодня, к счастью, этого, кажется, никто не заметил, но недавно Рихард, сын хозяина, уже сделал по этому поводу одно замечание. Это было в воскресенье, Рихард сидел на скамейке и курил, а я лежал у его ног, прижавшись щекой к земле. „Цезарь, — сказал он, — паршивый ты, вероломный пес, где ты был сегодня утром? В пять утра, то есть в то время, когда ты еще должен сторожить, я тебя искал и нигде во дворе не нашел, ты вернулся только в четверть седьмого. Это беспрецедентное нарушение долга, ты это понимаешь?“ Значит, это опять открылось. Я встал, сел рядом с ним, обнял его одной рукой и сказал: „Дорогой Рихард, прости меня еще один этот раз и не рассказывай об этом никому. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы больше это не повторилось“. И я так сильно разрыдался — из-за всего, из-за чего только возможно: от отчаяния из-за самого себя, от страха перед наказанием, от того, что у Рихарда было такое трогательно мирное выражение лица, от радости, что никакого орудия наказания в тот момент у него не было, — я рыдал так сильно, что замочил своими слезами пиджак Рихарда; он стряхнул меня и приказал заткнуться. То есть я обещал тогда исправиться, а сегодня повторилось то же самое, я отсутствовал даже дольше, чем тогда. Правда, я обещал сделать только то, что в моих силах. И не моя вина…».
287. Борьба со стеной камеры.
Вничью.
288. Это красивый и эффектный номер — скачка, которую мы называем «скачкой снов». Мы показываем его много лет; тот, кто его придумал, давно уже умер от чахотки, но вот это его наследство осталось, и у нас пока нет никаких причин исключать эту скачку из программ, тем более, что конкуренты повторить ее не могут: она — хоть это на первый взгляд и непонятно — неповторима. Мы обычно ставим ее на конец первого отделения: для финала вечера она бы не подошла, в ней нет ничего ослепительного, ничего дорогостоящего — ничего того, о чем можно вспомнить по дороге домой, а в финале должно идти что-то такое, что останется незабываемым впечатлением даже в самой тупой голове, что-то такое, что спасет от забвения весь этот вечер; ничего такого эта скачка из себя не представляет, но она годится для того…{139}