Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения
Шрифт:

В конце января Лев Николаевич уехал в деревню, и Софья Андреевна пишет ему: «Сейчас получила твое письмо; я вижу, что ты полной грудью вдыхаешь в себя и воздух, и простор, и нравственную свободу. Мне немного завидно: я все более и более в бальных атмосферах и в обыденной мелочной жизни. Даже читать нельзя, не только что как-нибудь опомниться и отдохнуть… [Дальше об отдельных лицах, различными интересами связанных с Львом Николаевичем. Софья Андреевна укоряет его, что он «не хочет» в людях видеть ничего, кроме хорошего, закрывая на все остальное глаза]. – Не пеняй, что я тебе, в твой поэтический мир бросаю из Москвы комки разной грязи; но ведь и я не виновата, что живу в дрязгах, обмане, материальных заботах и телесной тяжести. Начну письмо, думаю: напишу лучше, покротче. Но если в душе кротости нет, то негде ее

взять. Устала я от жизни, которую не сумела никогда устроить, и которая все усложняется больше и больше».

Лев Николаевич пишет ей в этот же день: «Ты теперь, верно, собираешься на бал. Очень жалею и тебя и Таню. Нынче Влас [223] говорит: «Пришел мальчик, побирается». Я сказал: «Позови сюда». Вошел мальчик немного повыше Андрюши, с сумкой через плечо. – «Откуда?» – «Из-за Засеки». – «Кто же тебя посылает?» – «Никто, я один». – «Отец что делает?» – «Он нас бросил. Матушка померла, он ушел и не приходил». – Мальчик заплакал. У него еще осталось трое, меньше его. Детей взяла помещица. «Она, говорит, кормит нищих». – Я предложил мальчику чаю, он выпил, стакан опрокинул, положил огрызочек сахару наверх и поблагодарил. Больше не хотел пить. Я хотел его еще накормить, но Влас сказал, что его в конторе посадили поесть. Но он заплакал и не стал больше есть. Голос у него сиплый, и пахнет от него мужиком. Все, что он рассказывал про отца, дядей и тех, с кем он имел дело, все это рассказы о бедных, пьяных и жестоких людях. Только барыня добрая. Мальчиков, женщин, старух и стариков таких много, и я их вижу здесь и люблю видеть».

Ответ Софьи Андреевны: «Твое сегодняшнее письмо, это – целая повесть, как всегда идеализированная, тем не менее интересная и трогательная. Немножко чувствуется мне упрек и умышленная параллель между бедностью народа и безумной роскошью балов, на которых мы были. И балы эти оставили в моей голове такую пустоту, так я устала, что весь день как шальная сегодня… Долгоруков [224] вчера на бале был любезнее, чем когда-либо. Велел себе подать стул и сел возле меня и целый час все разговаривал, точно у него предвзятая цель оказать мне особенное внимание, что меня приводило даже в некоторое недоумение. Тане он тоже наговорил пропасть любезностей. Но нам что-то совсем не весело было вчера; верно, слишком устали».

«Твои письма коротки и сухи, но я других не заслуживаю, сама и спутана и не кротка. Прощай, на меня тоже не сердись; по тому, как я жду твоих писем, знаю наверное, как ты мне дорог и как без тебя я ничто».

Письмо от 5 февраля: «Три письма написала к тебе, милый Левочка, и только третье – это, вероятно, пошлю. Сейчас получила твое письмо, немного подлиннее предыдущих… Я, конечно, рада, что ты хочешь вернуться во вторник, но боюсь, что масленица тебе голову вскружит больше, чем целый месяц будничных дней. Если хочешь, оставайся, авось, я без тебя не совсем с ног собьюсь, лучше, чем видеть тебя унылым, недовольным и все-таки бездействующим… [В конце письма: ] Сережа, брат, очень смутил меня рассказами о тебе, что ты никогда не хочешь вернуться к нам. За что? Прощай; это, значит, мое последнее письмо».

В тот же день она пишет сестре: «Вчера Сергей Николаевич вернулся из Тулы и видел Левочку в Ясной Поляне. Сидит в блузе, в грязных шерстяных чулках, растрепанный и невеселый, с Митрофаном шьет башмаки Агафье Михайловне. Учитель школьный читает вслух житие святых. В Москву до тех пор не вернется, пока я его не позову, или пока у нас что не случится. Мне подобное юродство и такое равнодушное отношение к семье до того противно, что я ему теперь и писать не буду. Народив кучу детей, он не умеет найти в семье ни дела, ни радости, ни просто обязанностей, и у меня все больше и больше к нему чувствуется презрения и холодности. Мы совсем не ссоримся, ты не думай, я даже ему не скажу этого. Но мне так стало трудно с большими мальчиками, с огромной семьей и с беременностью, что я с какой-то жадностью жду, не заболею ли я, не разобьют ли меня лошади, – только бы как-нибудь отдохнуть и выскочить из этой жизни».

Плотина прорвалась. С этих дней начинаются самые тяжелые месяцы.

Лев Николаевич в своем духовном одиночестве ведет неуклонную работу по упрощению жизни, упорно ломая все надстройки времени и среды, приучая себя к необходимому физическому труду. А настроение Софьи Андреевны под влиянием беременности все

ухудшается и ухудшается и, наконец, переходит в истерическое состояние [225] . Она со всей силою нервно-возбужденного человека обрушивается на мужа, обвинения ее усиливаются, и она не может теперь принимать того, с чем прежде смирялась, в этом раздражении доходя до неприязни. В свою очередь Лев Николаевич, вероятно, под влиянием возбуждения жены, ее активного и грубоватого протеста против его образа жизни и ее беременности стал еще острее воспринимать все неприятные для него стороны семейной жизни. Он не может больше пассивно покоряться, не может учесть состояния Софьи Андреевны, и каждое действующее лицо – и жена и взрослые дети – вызывают его гнев. Он становится невыносим для семьи. Семья делается невыносимой для него.

В приводимых ниже документах сначала слово за Софьей Андреевной; потом она нигде не высказывается, а говорит Лев Николаевич. Но по этим документам, исходящим в обоих случаях только от одной стороны, вскрывается жизнь того и другого, и видно, как события развертываются, как страдают два человека.

Из писем Софьи Андреевны к сестре в феврале и марте: «Левочка шьет сапоги и сшил сегодня калошу, принес мне и говорит: «C\'est un bijou» [226] . А калоша прегрубо сшитая, и фасон пребезобразный. По утрам он с увлечением читает Конфуция и все, что касается китайцев, их жизни, религии и проч. Днем ездит почти всякий день верхом или гуляет, но ничего не пишет».

«Время идет ужасно быстро – к смерти ближе, это правда; но на этот раз я не жалею слишком времени – беременность тяжелая, состояние души и ума угнетенно-глупо-животное, а это самое-то и есть дурное в беременности. Левочка очень невесел последнее время; молчаливо – критически и сурово смотрят его глаза; я не спрашиваю, что его тревожит, и о чем он думает; бывало я его вызывала на откровенность, и он разражался громкими, отчаянными жалобами и неодобрением моей жизни и образа действий. Но теперь я не вынесу этого, не довольно здорова и бодра сама; потому и я молчу, и мы, как чужие порядочные люди, которые живут в лучших, но совсем не откровенных отношениях. По вечерам он шьет сапоги, по утрам что-то читает, переделывает, кажется, на русский язык и лад Конфуция».

Из дневника Льва Николаевича за март – июнь. «После обеда сходил к сапожнику. Как светло и нравственно-изящно в его грязном, темном углу. Он с мальчиком работает, жена кормит».

«Попробовал поговорить после обеда с женой. Нельзя. Это одно огорчает меня. Одна колючка и больная. Пошел к сапожнику. Стоит войти в рабочее жилье, душа расцветает. Шил башмаки до 10. Опять попробовал говорить, опять зло – нелюбовь».

«Остался один с ней. Разговор. Я имел несчастье и жестокость затронуть ее самолюбие, и началось. Я не замолчал. Оказалось, что я раздражил ее еще 3-го дня утром, когда она приходила мешать мне. Она очень тяжело душевнобольна. И пункт – это беременность. И большой, большой грех и позор».

«Очень тяжело в семье. Тяжело, что не могу сочувствовать им. Все их радости, экзамен, успех света, музыка, обстановка, покупки – все это я считаю несчастьем и злом для них и не могу этого сказать им. Я могу, я говорю, но мои слова не захватывают никого. Они как будто знают не смысл моих слов, а то, что я имею дурную привычку это говорить. В слабые минуты – теперь такая – я удивляюсь их безжалостности. Как они не видят, что я: не то, что страдаю, а лишен жизни вот уже три года. Мне придана роль ворчливого старика, и я не могу в их глазах выйти из нее. Прими я участие в их жизни – я отрекусь от истины, и они первые будут тыкать мне в глаза этим отречением. Смотри я, как теперь, грустно на их безумство – я ворчливый старик, как все старики».

«За что и почему у меня такое страшное недоразумение с семьей! Надо выйти из него».

«Бедная, как она ненавидит меня. Господи, помоги мне. Крест бы, так крест, чтобы давил, раздавил меня. А это дерганье души ужасно, не только тяжело, больно, но трудно. Помоги же мне».

«Во сне видел, что жена меня любит. Как мне легко, ясно все стало! Ничего похожего наяву. И это-то губит мою жизнь. И не пытаюсь писать. Хорошо – умереть».

«Вчера я лежал и молился, чтобы Бог ее обратил. И я подумал, что это за нелепость. Я лежу и молчу подле нее, а Бог должен за меня с нею разговаривать. Если я не умею поворотить ее, куда мне нужно, то кто же сумеет».

Поделиться с друзьями: