Неизвестный Толстой. Тайная жизнь гения
Шрифт:
Взгляд этот сохранился до конца 1888 года. Но приблизительно с ноября месяца [258] Лев Николаевич стал много думать о брачной жизни и следующие два-три года посвятил вопросам пола. Он пишет «Крейцерову сонату», «Дьявола», начинает «Отца Сергия» и «Воскресение».
Отношение его к браку резко изменилось. Теперь Толстой утверждает: брак не есть одна из форм служения Богу, брак всегда есть падение, удаление от Бога. В основе половой любви лежит чувственность, и слепой инстинкт, унижая человека, не оправдывается даже необходимостью продолжения рода. Еще в годы юности Толстой осуждал всякое проявление чувственности, усматривая в возвышенной любви к женщине надежное убежище от нее. В период женатой жизни перед ним не вставало вопроса об унизительности половых отношений в нормальной семье. А теперь одна только мысль о физической стороне любви приводит его в ужас, и Толстой провозглашает целомудрие, призывает к упорной борьбе за него [259] . Он не уговаривает больше вступать в брак, холостому советует держаться до конца, женатому – добиваться целомудрия вместе с женой. Нет облагораживающей любви, есть лишь «половая похоть».
«Ведь что главное погано… Предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, возвышенное, а на практике любовь ведь есть нечто мерзкое, свиное, про которое и говорить и вспоминать мерзко и стыдно. Ведь недаром же природа сделала то, что это мерзко и стыдно. А если мерзко и стыдно, то так и надо понимать. А тут, напротив, люди делают вид, что мерзкое и стыдное прекрасно и возвышенно» [260] . «Духовное сродство! Единство идеалов!.. Но в таком случае незачем спать вместе (простите за грубость). А то вследствие единства идеалов люди ложатся спать вместе».
«Вступление в брак не может содействовать служению Богу и людям даже в том случае, если бы вступающие в брак имели целью продолжение рода человеческого… Идеал христианина есть любовь к Богу и ближнему, есть отречение от себя для служения Богу и ближнему. Плотская же любовь, брак, есть служение себе и потому есть во всяком случае препятствие служению Богу и людям,
«Не думайте, что состояние ваше вызвано разлукой с женой, холостой жизнью, хотя это и могло иметь влияние, – пишет Толстой В. И. Алексееву, который разошелся с женой и тяготился одиночеством. – Главная причина, по моим наблюдениям и опыту, – возраст, зенит физической силы и даже склон к уменьшению, – самое напряженное половое время. Надо знать это, знать, что переживаешь тяжелое время, кризис, и напрячь все силы духовные на эту борьбу, вперед веря в победу, а не готовясь покориться – жениться. Это нехорошо, неразумный грех… Страсть эта никогда не кончается и потому жениться, т. е. потакать этой страсти, не есть средство исцелиться от нее. Благодарите Бога, что вы свободны, и несите крест, как носите крест на каждый день… Старался я думать с Богом всеми силами души и думал не для разговора, а для того, чтобы жить по тому, что мне уяснится. И уяснилось мне то, что сказано Коринф. I, VII. – Если холост или вдов, то оставайся таким и всеми силами старайся остаться так, надеясь на то, что Бог тебе поможет остаться чистым. А пал, то неси все то, что вытекает из твоего падения… С кем бы не пал – женись и все, что следует из женитьбы. Если же хотел жениться, то это хуже, чем падение. Это отступление от идеала (образца), указанного Христом, принижение его. И последствия такого отступления ужасны. Я это знаю по себе». «Если цель человечества – благо, добро, любовь, как хотите, если цель человечества есть то, что сказано в пророчествах, что все люди соединяются воедино любовью, что раскуют копья на серпы и т. д., то ведь достижению этой цели мешает что? Мешают страсти. Из страстей самая сильная, злая и упорная – половая, плотская любовь, и потому, если уничтожатся страсти, и последняя, самая сильная из них, плотская любовь, то пророчество исполнится, люди соединятся воедино, цель человечества будет достигнута, и ему незачем будет жить» [262] .
«По церковному верованию должен наступить конец света; по науке точно так же должны кончиться и жизнь человека на земле и сама земля. Что же так возмущает людей, что нравственная добрая жизнь тоже приведет к концу род человеческий?» [263]
Обширные цитаты со всей убедительностью показывают, какая решительная перемена произошла во взглядах Толстого на брак. За последние годы всякое открытие было не только разрешением теоретического вопроса, но и призывом к действию, и эта перемена не могла не отразиться на семейной жизни. Если прежде Толстого удручало коренное отличие жизненных путей жены от его взглядов на жизнь, то теперь к этому прибавилось осуждение Львом Николаевичем самой сущности брака, стремление преодолеть его. Если прежде причиной тяжелой, «греховной» жизни было часто «отсутствие любимой и любящей жены», то теперь самый факт брачной жизни резко удалял от идеала. Встал на очередь вопрос о прекращении супружеских отношений. Хотя это как будто и совпадало с естественным настроением шестидесятилетнего старика, но в действительности намерение осуществлялось с большим трудом, и каждое уклонение снова, как в юности, Толстой отмечает в дневнике. Порою в борьбе этой Лев Николаевич доходит до мрачного отчаяния, и оно распространяется на все окружающее.
«3-го дня… дьявол напал на меня, напал на меня прежде всего в виде самолюбивого задора, желания того, чтобы все сейчас разделяли мои взгляды… На другой день, утром 30-го, спал дурно. Так мерзко было, как после преступления. И в тот же день, 30-го, еще сильнее завладев мною, напал: я стал утром вчера с злостью, с ядовитостью, не то, что спорить, я стал язвить ненавистно Новикова [264] , так ненавистно, что потом, попытавшись тщетно писать, написав 11/2. страницы, почувствовал, что нельзя так оставаться, и пошел к нему просить прощенья. Он сделал вид, что и не думает сердиться, и мне стало еще стыднее и мерзее на себя. Нынче еще злейший приступ дьявола. Я встал поздно и пошел к Павлу [265] о колодке. Еще вчера меня злило то, что Фомич [266] подделался к приказчику и забрал ненужное огромное количество дров. Везде рубит акацию. Нынче вижу, и в саду вырубили все дотла, изуродовали сад, и Павел просит у меня, говоря, что Фомич набрал больше 50 возов. Ну что мне. Но дьявол сумел сделать, что сердце сжалось от злости. Постыдно то, что теперь оно сжимается, и я должен бороться. Не понимаю, что и чем я дал на себя такую власть злу. Должно быть, тем грехом… Вижу, разумом вижу, что это так, что нет другой жизни, кроме любви, но не могу вызвать ее в себе. Не могу ее вызвать, но зато ненависть, нелюбовь могу вырывать из сердца, даже не вырывать, а сметать от сердца по мере того, как она налетает на него и хочет загрязнить его. Хорошо пока хоть и это. Помоги мне, Господи».
«Лучше перед Богом жить, чем перед людьми. Он умнее, все поймет, добрее, простит. Только что надуть нельзя: зато исправиться можно. Думал это по случаю возможной беременности жены».
«Что как родится еще ребенок? Как будет стыдно, особенно перед детьми. Они сочтут, когда было, и прочтут, что я пишу [267] . И стало стыдно, грустно. И подумал: не перед людьми надо бояться, а перед Богом. Спросил себя: как я в этом отношении стою перед Богом, и сейчас стало спокойнее».
Новое отношение мужа к стержню, создающему семью, глубоко оскорбило Софью Андреевну.
За два года до появления повести она записала свое настроение, порожденное той же бетховенской сонатой. И это настроение было основным на протяжении всей ее жизни.
«Сережа играет сонату Бетховена Крейцеровскую со скрипкой… Что за сила и выражение всех на свете чувств! На столе у меня розы и резеда, сейчас мы будем обедать чудесный обед, погода мягкая, теплая, после грозы, кругом дети милые. Сейчас Андрюша старательно обивал свои стулья в детскую, потом придет ласковый и любимый Левочка – и вот моя жизнь, в которой я наслаждаюсь сознательно и за которую благодарю Бога. Во всем этом я нашла благо и счастье. И вот я переписываю статью Левочки «О жизни и смерти», и он указывает совсем на иное благо. Когда я была молода, очень молода, еще до замужества, я помню, что я стремилась всей душой к тому благу – самоотречения полнейшего и жизни для других – стремилась даже к аскетизму. Но судьба мне послала семью, я жила для нее, и вдруг теперь я должна признаться, что это было что-то не то, что это не была жизнь. Додумаюсь ли я когда до этого?»
Софья Андреевна до этого не додумалась никогда. Но ей предстояло столкнуться с другим, еще более страшным вопросом. «Крейцерова соната», отвергнув святость супружеской любви, разрушила кумира, которому поклонялась Софья Андреевна, и свела переживания, заполнявшие ее душу, до уровня презренных ощущений. Как ни трагично складывались порою отношения, как ни серьезны были принципиальные расхождения в области религиозной, практической и личной, ни разу не было разногласия в этом вопросе. Взгляд на семью, как обязательную форму человеческой жизни, не оспаривался. И вдруг, без всяких внешних поводов, все было опрокинуто. Случилось это на 27-м году совместной жизни, и приговор был так решителен, что Софья Андреевна, перенеся теоретические положения на личный опыт, невольно пришла к убеждению, что их отношения за долгие годы таили в себе жестокую ложь.
Предприняв переписку дневника мужа, перечитав его, Софья Андреевна, как перед свадьбой, еще раз испытала ужас от интимных подробностей холостой жизни Льва Николаевича, и эти факты, давно забытые, теперь получили для нее особый смысл. Они напомнили об отношении Толстого к женщине, о борьбе с соблазном и проклятиях искушению. В молодости Толстой осуждал примитивное вожделение, в старости он осудил все виды сексуальных отношений. Отсюда для Софьи Андреевны неизбежен вывод, что у Льва Николаевича было всегда лишь то чувство, которое он с юных лет привык отвергать.
Отношения осложнились с новой стороны и таким образом, что на карту были поставлены все прошлое и будущее.
Затаенные боли сердца прорвались. Софья Андреевна нашла новое уязвимое место для обвинений Льва Николаевича, и ей самой представилось, что жизнь ее загублена понапрасну. Теперь она не только может упрекать мужа за отход от прежнего, больше того: оказалась под сомнением самая сущность прошлого. До этого времени расхождения не касались основы отношений мужчины и женщины, и такой конфликт мог иметь место не только между мужем и женой, но также и между другими, тесно связанными друг с другом людьми. Теперь же затронута основа супружеской связи, и семейная драма переходит в трагедию.
Надо считать, что именно с этого времени в Софье Андреевне начала сильно развиваться истерия, предрасположение к которой у нее было всегда и признаки которой были заметны уже в первые годы несогласий. Отношение к половой жизни обострилось, сделалось болезненным, оценки ее потеряли объективность. Отрицательные стороны характера стали выпуклее, положительные – бледнее. Сложные требования жизни, разнообразие интересов временно отвлекали Софью Андреевну от этого вопроса, но глубоко таилась обида, нервное возбуждение нарастало и при каждом удобном случае прорывалось, поднимая болезнь на новую ступень.
В «Крейцеровой сонате» Софья Андреевна не могла не усмотреть намеков на их личную жизнь, и она ответила на эту повесть своим художественным произведением («Чья вина?»), «с аналогичным построением, с аналогичной развязкой, но написанным с точки зрения женщины, жены, – в защиту ее и в обвинение мужа».
«Главное действующее лицо – кн. Прозоровский. Он женился после бурно проведенной молодости, когда ему было 35 лет, на восемнадцатилетней Анне, в описании которой графиня не пожалела красок. Анна – идеальная барышня: чиста, игрива, благородна, религиозна и т. д. Кн. Прозоровский, напротив, грубое, чувственное животное. Идя по дорожке сзади
своей невесты, он жадно смотрит на ее бедра и мысленно ее раздевает. После венчания молодые ехали в карете, и здесь в темноте, это животное, кн. Прозоровский, от которого пахло табаком, свершил то, о чем невинная Анна раньше не знала и что ей показалось отвратительным. Чувственная любовь мужа совсем не удовлетворяла Анну. Тут явился чахоточный дилетант-художник, который поверг к ногам Анны свою бескорыстную любовь. Ревнивое животное – муж, в гневном раздражении неосторожно убил свою чистую и невинную жену» [268] .«В один из моих приездов в Ясную Поляну, – рассказывает Л. Я. Гуревич, – Софья Андреевна сама прочла мне эту повесть, сопровождая чтение обширными автобиографическими комментариями».
«Вот!.. Вы узнаете в этом Льва Николаевича?… Ведь между нами была огромная разница лет, когда мы женились. Я была очень молода, невинна… Разве поживший мужчина может понять душу чистой, нетронутой женщины!.. А это – NN. Тут тоже есть отступление от действительности, как и в «Крейцеровой сонате», но я не извращаю правды. Его ревность была бессмысленна, оскорбительна… А это – Фет, моя дружба с ним. Он любил меня… до конца жизни. В последний раз, когда он был здесь, Лев Николаевич отвез его на Ясенки и потом рассказывал мне… Это было уже под вечер; поезд уже подходил; Фет, на платформе, повернулся лицом в сторону Ясной Поляны и проговорил вслух: «В последний раз твой образ милый дерзаю мысленно ласкать…» – все стихотворение – зарыдал… С моей стороны это была чистая, возвышенная дружба, – между нами было так много общего. Характер этих отношений я и передала здесь вполне правдиво. Но разве ревнивый мужчина способен понять такие отношения! Он беспокоился, оскорблял мое чувство…
Но вы, конечно, не решились бы напечатать этого в «Северном Вестнике»? Как можно! Рядом со статьями Толстого, великого человека, вдруг произведение никому неизвестного автора – я напечатала бы это, конечно, под псевдонимом – и, главное, на тему «Крейцерова соната», в ответ ей!.. Ну, нет, нет! Я шучу. Эта повесть дождется своего времени: после моей смерти. Пока полежит в Румянцевском музее».
Приводим другой разговор Софьи Андреевны, также непосредственно относящийся к нашей теме.
В одно из посещений Толстых В. И. Алексеев не застал Льва Николаевича дома; его приняла Софья Андреевна. Долго говорили и о том, как они живут в Москве, и о его намерении жениться. Софья Андреевна держала на руках маленького Ваню и, смеясь над Львом Николаевичем по поводу «Крейцеровой сонаты», сказала: «Хорошо Льву Николаевичу писать и советовать другим быть целомудренным, а сам-то что» – при этом с злорадной улыбкой кивнула в сторону ребенка».
Личные отношения между мужем и женой в первое время особенно напряжены. Многое говорится, многое не досказывается. Перед Львом Николаевичем открылась новая жизнь и сделались более чувствительными цепи, связывавшие его с женой. Перед Софьей Андреевной закрылось будущее, и омрачены воспоминания о счастливых днях. Нет виноватых, и бесконечно тяжело.
Из дневника Льва Николаевича: «Утром и вчера вечером много и ясно думал о «Крейцеровой сонате». Соня переписывает, ее волнует, и она вчера ночью говорит о разочаровании молодой женщины, о чувственности мужчин, сначала чуждой, о несочувствии к детям. Она несправедлива, потому что хочет оправдываться, а чтобы понять и сказать истину, надо каяться».
«Спал дурно накануне, и Соня, очевидно, в нервном возбуждении горячо и бестолково говорила с юношами. Они были милы, и она признала, что говорила лишнее».
«За обедом Соня говорила о том, как ей, глядя на подходящий поезд, хотелось броситься под него. И она очень жалка мне стала. Главное, я знаю, как я виноват. Хоть вспомнить мою похоть мерзкую после Саши. Да, надо помнить свои грехи».
«Соня огорчена опасением беременности. Вот где опыт перенесения дела на суд одного Бога… Соня в горе и упадке духа».
«Соня пришла с известием, что беременности нет. Я сказал, что надо спать врозь и что мне нехорошо. Что будет».
«С Соней говорили. Она говорит, что рада. Но не хочет врозь».
Из дневника Софьи Андреевны: «Он убивает меня очень систематично и выживает из своей личной жизни, и это невыносимо больно. Бывает так, что в этой безучастной жизни на меня находит бешеное отчаяние. Мне хочется убить себя, бежать куда-нибудь, полюбить кого-нибудь, – все, только не жить с человеком, которого, несмотря ни на что, всю жизнь за что-то я любила, хотя теперь я вижу, как я его идеализировала, как я долго не хотела понять, что в нем была одна чувственность. А мне теперь открылись глаза, и я вижу, что моя жизнь убита. С какой я завистью смотрю даже на Нагорновых каких-нибудь, что они вместе, что есть что-то связывающее супругов, помимо связи физической. И многие так живут. А мы? Боже мой, что за тон, чуждый, брюзгливый, даже притворный! И это я-то, веселая, откровенная и так жаждущая ласкового общения! Завтра еду в Москву, по делам. Мне это всегда трудно и беспокойно, но на этот раз я рада. Как волны, подступают и опять отхлынивают эти тяжелые времена, когда я уясняю себе свое одиночество, и все плакать хочется; надо отрезать как-нибудь, чтоб было легче. Взяла привычку всякий вечер долго молиться, и это очень хорошо кончать так день…
Живу в деревне охотно, всегда радуюсь на тишину, природу и досуг. Только бы кто-нибудь, кто относился бы ко мне поучастливее! Проходят дни, недели, месяцы – мы слова друг другу не скажем. По старой памяти я разбегусь с своими интересами, мыслями – о детях, о книге, о чем-нибудь – и вижу удивленный, суровый отпор, как будто он хочет сказать: «А ты еще надеешься и лезешь ко мне с своими глупостями?».
Возможна ли еще эта жизнь вместе душой между нами? Или все убито? А, кажется, так бы и взошла по-прежнему к нему, перебрала бы его бумаги, дневники, все перечитала бы, обо всем пересудила бы, он бы мне помог жить; хотя бы только говорил не притворно, а вовсю, как прежде, и то бы хорошо. А теперь я, невинная, ничем его не оскорбившая в жизни, любящая его, боюсь его страшно, как преступница. Боюсь того отпора, который больнее всяких побоев и слов, молчаливого, безучастного, сурового и не любящего. Он не умел любить, и не привык смолоду».
Все переписываю дневник Левочки. Отчего я его никогда прежде не переписывала и не читала? Он давно у меня в комоде. Я думаю, что тот ужас, который я испытала, читая дневники Левочки, когда я была невестой, та резкая боль ревности, растерянности какой-то перед ужасом мужского разврата, никогда не зажила. Спаси Бог все молодые души от таких ран, – они никогда не закроются». – «Какая видимая нить связывает старые дневники Левочки с его «Крейцеровой сонатой». А я в этой паутине жужжащая муха, случайно попавшая, из которой паук сосал кровь».
«Я перечитывала его письма ко мне. Было же время, когда он так сильно любил меня, когда для меня в нем был весь мир, в каждом ребенке я искала его же, сходство с ним. Неужели с его стороны это было только отношение физическое, которое, исчезнув с годами, оголило ту пустоту, которая осталась?»
«Страшно забеременеть, и стыд этот узнают все и будут повторять с злорадством выдуманную теперь в московском свете шутку: «Voila le veritable «Послесловие» de la Senate de Kreutzer» [269] .VII
В 1890–1892 годах наиболее важными событиями были: отказ Л. Н. Толстого от своих литературных прав, семейный раздел и работа на голоде.
Приступая к описанию первого, постараемся рядом документов показать, какое душевное состояние было у Льва Николаевича в это время и каковы были последние причины, толкнувшие его на беспримерный в истории литературы шаг.
14 февраля 1890 года Софья Андреевна сообщает сестре: «Левочка все время весел и здоров, очень много гуляет, рубит дрова, ездит верхом и пишет», Лев Николаевич в марте – П. И. Бирюкову: «У нас дома мир и согласие все больше и больше».
А в июне и позднее он отмечает в дневнике: «Много и часто думаю эти дни, молясь о том, что думал сотни, тысячи раз, но иначе, именно: что мне хочется так-то именно, распространением его истины не словом, но делом, жертвой, примером жертвы служить Богу; и не выходит. Он не велит. Вместо этого я живу пришитый к юбкам жены, подчиняясь ей и ведя сам и со всеми детьми грязную, подлую жизнь, которую лживо оправдываю тем, что я не могу нарушить любви. Вместо жертвы, примера победительного, скверна подлая, фарисейская, отталкивающая от учения Христа жизнь. Но ты знаешь, что в моем сердце и чего я хочу. Если не суждено, не нужен я тебе на эту службу, а нужен на навоз, да будет по-твоему. Это скверный эгоизм. И нельзя отговариваться тем, что я хочу успеха дела, установления царства Бога, и оттого грущу. Грустить об этом нечего. И без меня сделается… Это все равно, что червяк озабочен тем, что ему нельзя точить дерево, потому что он скорбеет, что без него дерево не скоро сточится, и будет расстройство в порядке мира. Самому хочется? – Да. Но «хлеб наш насущный даждь нам днесь». Дай мне жизни настоящей. И эта жизнь есть и дана, и просить нечего. Господи, отец. Люблю тебя, возьми меня. И благодарю тебя за то, что ты открыл себя мне. Не скрывайся от меня».
«Скучно. Тяжело. Праздность. Жир. Музыка. Тяжело, тяжело».
«Тяжело, скучно, праздность, жир, тщета разговоров. Точно жиром заплыли, засорены зубья колес и не цепляют. То не плуг колеса от недостатка мази, а то не идут от набитого в них сала. Писать для этих людей? Зачем?» «Страдаю от того, что окружен такими людьми с искривленными мозгами, такими самоуверенными, с такими готовыми теориями, что для них писать что-либо тщетно: их ничем не проберешь».
«Тоскую очень о несообразности жизни».
«Вчера, ехавши в Тулу, думал, и сам не знаю, грех ли, что думал, думал, что я несу тяжелую жизнь. Живу я в условиях, обстановке жизни чувственной, похоти, тщеславии, и не живу этой жизнью, тягощусь все этим; не ем, не пью, не роскошествую, не тщеславлюсь, – или хотя ненавижу все это, и эта ненужная, чуждая мне обстановка лишает меня того, что составляет смысл и красоту жизни: общение с нищими, обмен душевный с ними. Не знаю и не знаю, хорошо ли делаю, покоряясь этому, портя детей. Не могу, боюсь зла. Помоги, Отец».
«Эгоизм и распущенность жизни нашей, всех наших с гостями ужасают. Мне кажется, все идет, усиливаясь. Должен быть скоро конец».
Софья Андреевна после поездки в Москву пишет сестре:
«Еще я заехала к своей знакомой, Екатерине Петровне Ермоловой в именины и jour fixe [270] . Там вся Москва, и меня встретили с таким восторгом и шумом, точно царицу какую, все мои прежние светские знакомые. Мне это было ужасно приятно, не могу не признаться. Куда ни покажусь, везде открытые объятия, обедать зовут, спрашивают, переедем ли и когда».