Некто Финкельмайер
Шрифт:
Погода за окном явно менялась. Там теплело: пурга уже не крутила, теперь уже ветер с треском бил по стеклам жесткой крупою. Долго ли эта парочка будет стоять вот так, друг перед другом? В стекле он видел их отражения. Совсем оглупели, предвкушают близкие развлечения… До чего же тошно! Ему было по-пьяному жалко себя…
– Леонид! – впервые назвав его по имени, окликнул Финкельмайер. – Пойдем, Дана сейчас все устроит.
Все трое поднялись на второй этаж. У Дануты появилась связка ключей, и одним из них она стала отпирать номер, выходящий не в коридор, как это обычно в гостиницах, а в маленький холл, в котором они сейчас и стояли.
– Прошу. Войдите, – сказала
Номер оказался неожиданно роскошным. Правда, какая там роскошь в новых гостиницах? – золоченая гнутая мебель сыщется разве что в каких-нибудь царских времен «Астории» или «Национале», что помещаются на старом пятачке столичного центра; а так, во всех этих «Спутниках» и «Туристах», которых понастроено тут и там, и все мало, мало – страна перемещается, летит, ползет, колесит, мчится – кто за приказом в Москву, кто с коврами и детской одежкой обратно – и всем надо где-то поесть и заночевать – какая тут гнутая мебель? какое золото? и зачем они? Дорого и никчемно. Хорошо и то, что есть в номере шкафчик, куда на подломанном плечике можно пальто подвесить… А роскошь… Роскошь – это если в твоем номере умывальник и душ – и поверите ли? – унитаз единоличного пользования; двухтумбовый стол с настольной лампой, у которой даже и абажурчик-то цел, а не сбит за полгода до твоего вселения кем-то из подгулявших постояльцев; кровать полуторная, не на той сетке, что верещит по ночам при малейшем движении, а на добротном пружинном матрасе…
Все это так и было в номере, куда привела Данута мужчин. Было там и другое: во-первых (нечто совершенно невиданное), дополнительная комнатка с кушеткой, журнальным столиком и двумя креслами, – как бы приемная или миниатюрная гостиная; во-вторых, кроме полированного, без единой царапины, платяного шкафа, имелась еще и посудная застекленная горка с таким сервизом, что он сделал бы честь любой живущей в достатке хозяйке; в-третьих, в углу стоял холодильничек; а главное, чему Никольский обрадовался по-настоящему, – на столе был телефон и рядом лежал новенький список абонентов городской сети! Неужели не придется бегать к администратору и с вежливой улыбочкой спрашивать, не разрешит ли он воспользоваться его телефончиком?..
– Отлично, Данушка, отлично, – говорил Финкельмайер, пока Никольский с откровенным изумлением оглядывал эти царские апартаменты, – Леонид, я чувствую, люксом доволен, мы с ним посидим здесь часок-другой, посидим, поговорим…
– Отлично-то отлично, – прервал его Никольский, – но я же прогорю с этим вашим люксом. Рубля по четыре в сутки? А начальство из центра завалится – меня выгонят?
Данута отрицательно покачала головой.
– Прошу, не беспокойтесь. Конечно, этот номер для обкома, никого в него не пускаем. Но сейчас в области идет актив, сюда не приедет никто, все туда уехали на четыре дня. Живите так что. Живите бесплатно, – добавила она, улыбнувшись.
– А вам не влетит? – ради приличия поинтересовался Никольский, и Данута опять покачала головой.
– Устраивайся, устраивайся, – в веселом возбуждении командовал Финкельмайер и уже отбирал у Никольского чемоданчик, и дергал дверцу шкафа, суетился, и задевал стул, и натыкался на спинку кровати.
Люкс бесплатно! И не выгонят! Ставя на журнальный столик бутылку, Никольский утвердил ее неким символом, застолбил как будто обширное пространство этих комнат, которые отныне принадлежали именно ему и никому другому. Он ухмылялся: уж повезло – так повезло, что там говорить, не часто случается!..
Данута незаметно вышла. Сняв пиджаки, разбирались с вещами; потом достали из горки хрустальные рюмки, сполоснули по-хозяйски, а Финкельмайер протер их мохнатым банным полотенцем,
висевшим в душевой. После этого пришлось выдувать из рюмок ворсинки, а те, что не выдувались, надо было извлекать пальцем.– Что, снова помоем? Помоем, а? – расстроенно спрашивал Финкельмайер.
– Начхать! – ответил Никольский. Он бухнулся в кресло и стал разливать.
У каждого нашлась своя колбаска, у Финкельмайера были апельсины – он привез два килограмма для Дануты, но ради такого случая решил один апельсинчик пожертвовать, – его аккуратно почистили, разделили на дольки и сложили кучкой на блюдечке.
Пили медленно. Изредка переговаривались – так, ни о чем: легко ли было достать билет на самолет; очень ли противен этот город, где кроме заводского клуба и кинотеатра ничего нет, – но, вобщем-то, не важен был предмет разговора, как был не важен и сам разговор, – неторопливый, негромкий, с долгими остановками: хороша, по-особенному хороша была безмятежность заполночного сидения за столом, из-за которого никто – ни жена, ни метрдотель – тебя не выгонит хоть до утра.
Никольский много курил, покуривал и Финкельмайер, и круглый желтый плафон под потолком уже плыл куда-то в сизом дымном тумане.
– «Проходит солнце неба середину», — смакуя каждый звук, растягивая слова, проговорил Никольский. – Пожалуй, из всех пяти, этот стих про загнанного оленя у тебя самый лучший.
– Спасибо, Леня, верно, – согласно кивая, забормотал Финкельмайер. – Ты все понимаешь, ты прав, самый лучший этот, конечно…
– Понимаю? – усмехнулся Никольский. – Слушай, Арон, так что же там написано насчет перевода с какого-то языка? Черт его знает, – ханты-мансийского, коми-пермяцкого?.. Твои стихи?
— Мои-то, Леня, мои… – со вздохом ответил Финкельмайер.
– Ну?
– Что – «ну»?
– Имя же не твое стоит?
– Не мое.
– Не понимаю.
– А я понимаю?
Почему-то все это задевало Никольского за живое.
– Арон, – боясь, что взбесится, размеренным тоном начал Никольский. – Видишь ли, мне понравились твои стихи…
– Леня, да я вижу!.. – вскинулся Финкельмайер.
– Подожди, – остановил его Никольский. – Ты сначала послушай, что я скажу. Это настоящие стихи. И потом… Как тебе это… Я читаю стихи, слежу за книгами… Короче, вижу иногда, где навоз, а где бриллианты. И уж коли ты мне там, в самолете, выдался, и мы теперь сидим и пьем, – так рассказал бы?.. Поэтов – раз, два – и обчелся. Если есть такой поэт – Аарон-Хаим Менделевич Финкельмайер – я ничего не перепутал, нет? – мне надо бы знать, что он есть. И все тут.
Финкельмайер долго не отвечал. Низкое кресло было ему неудобно, его колени задрались едва ли не выше подбородка, но он сидел не шевелясь, горбя сутулую спину, с неподвижным взглядом, устремленным в пол. И оставался в той же позе и когда он заговорил наконец.
– Почему там написано «перевод»?.. Если рассказать только об этом, ты мало что узнаешь. А рассказывать все…
– У меня-то ночь. И бутылочку только начали, – ответил Никольский и сухо добавил: – Твое дело.
Никольский наполнил обе рюмки, взял свою, легонько звякнул о вторую, Финкельмайера, выпил и, начав жевать кружок колбасы, стал ждать.
Выпил и Финкельмайер. Он откинулся к спинке кресла, цепко обхватил подлокотники, и тут его лицо – помятое от бессонницы, с усталыми глазами, неправдоподобно огромными от темных синяков вокруг них, – вдруг осветилось детской улыбкой:
– Послушай-ка! Вот что: расскажу-ка я тебе о Черкизове!
– Ты, конечно, знаешь, есть в Москве Черкизово. Дьявол его разберет, откуда это название. Я не интересовался. Есть такие книги по истории названий московских улиц. Но я в них никогда не заглядывал.