Неприкаянный дом (сборник)
Шрифт:
Ариадна глаза вытерла.
– Господи Боже мой… – печалится. – Бедные они, бедные. Так по рвам и лежат…
Николай идет – серый прямо. Губы темные, обметанные.
«А ну, пошли-ка, – зовет. – Сама, что ли, сбегала или надоумил кто?» – «Куда сбегала?» – удивляюсь.
«Куда-куда… Так в завком. Я ведь как человек к тебе, – страдает, – а ты – вон каким добром…» – «Да каким добром?» – напугалась. «А ты, – глазами меня све́рлит, – дурочку из себя не строй. Женсовет они собрали… А с чего, спрашивается? Мужики-то всё-о мне объяснили: ты – в завком, а завком – к женсовету. А эти и рады стараться… Ну чего смолкла? Ставили вопрос?»
«Какой, – не догадываюсь, – вопрос?» – «А чтобы, – глаз не отводит, – женился». – «Да сами они, – тороплюсь, – начали. Я и не заикалась». – «Во-от, – сморщился. – Значит, ставили. Тут она и есть, правда…» – «Да мало ли – ставили… Пусть себе ставят. Поговорят и забудут». – «Насчет забудут, этого не знаю, а поговорить – уже поговорили…»
Батюшки, думаю…
«И чего?» – «А чего им? – усмехается. – У них разговор
Тут он зубы-то сжал, застонал прямо: «Да какой телевизор! С комнаты, с комнаты сняли… К майским должны были… Теперь не дадут».
Слова-то вроде слышу, а в голове – пустота.
«Как же это – с комнаты? Столько лет ведь стоял…» – «А так, – сам-то чуть не плачет. – В завкоме постановили: женюсь, мол, отдельную квартиру выделят. На семью. И мастер туда же: “Гляди, – мол, – Николай… Бабы-то больно уж завелись женсоветские: добром, говорят, не захочет, силой принудим”. Только и ты учти: я ведь молчать не стану. И не надейся, – в стену глазами уткнулся. – До собрания дойдет, так все и скажу: дескать, не было у нас ничего. Ребенка на шею мне вешает. Инвалида. До последнего скрывала. Я и знать не знал…»
Тут только поняла. В глазах помутилось. Как стояла, шатнуло меня.
«И когда же, – шепчу, – собрание это?» – «А через месяц. За месяц промеж себя решать, а потом уж – общественность вмешается. Чтоб им всем ни дна ни покрышки…» – выругался грязно.
Рукой цепляюсь: спина ослабла. Все, думаю, отымут дочь. Сама не заметила, как сползла.
«Не губи, – за ноги его обхватываю. – Не губи ребенка…»
Он ноги-то дергает. «Чего ты, ты чего это… – бормочет, – вставай с колен».
Тянет меня, тянет… А я – ни в какую. В ногах у него ползаю. Вырвался: «А ну, вставай с полу. – Поднял, к стенке меня приставил. Сам красный весь. – Хорош из меня зверя-то делать… Сама ведь все устроила. Чего ж мне, разве ребенка не жаль? Так что – месяц у тебя. Придумаешь чего – меня не касается. Сама бабам объяснишь».
«Да что ж я, – плачу, – придумаю?» – «А это, – глаза отворачивает, – твое дело. Хоть болезнь сочини какую – по вашей бабьей части. Дескать, замуж непригодная».
«Ох, спасибо тебе… – заторопилась. – Уж ты, – спешу, – не сомневайся: все, что надо, придумаю, лишь бы отступились».
Круго́м развернулся – пошел.
Домой бегу, прямо ног под собой не чую: скорей бы уж со старухами поговорить. Даром, что ли, в больнице работали? Присоветуют, какие есть болезни.
Дверь открыла: Сюзанночка меня встречает – улыбается. Юлу в руке держит. Как увидела – передернуло всю.
– Не смей, – кричу, – с игрушкой этой поганой играться!
Схватила, вырвала у нее. Она – в слезы. Евдокия в прихожую сунулась.
– Батюшки! – так и вскрикнула. – И чего ж это делается? На ребенка кидаешься… Пойдем, – зовет, – голубок. Пусть мать-то пока уймется…
Увела. А я и думаю: и вправду как с цепи сорвалась. Ребенок ни при чем. К Евдокии зашла – назад игрушку протягиваю:
– Ничего, – говорю, – деточка. На вон, играйся…Поужинали. К телевизору сели: новости у них как раз. Глазами гляжу, а слов не различаю. Говорят, а будто не по-русски. В голове-то одно только: болезнь сочинить…
Ну все, думаю: кончается. Про погоду завели. И забастовок вроде не было: видно, передышка у них… А может, прежние подействовали – хозяева-то и призадумались…
Ариадна ребенка уложила:
– Чайку, что ли, попить?
– А и попьем, – отвечаю. – Тем более разговор у меня к вам есть.
– Да уж ясно, – Евдокия спицы сложила, ткнула в клубок. – Теперь у тебя одни разговоры – наперед известные.
– Господи, – говорю, – Евдокия Тимофевна, горе же у меня…
Гликерия так и ахнула:
– Не убереглась? Учила ж тебя…
– Да нет, – голову опускаю, – не это. Не было ничего у нас.
Гляжу, совсем растерялись. Евдокия-то вовсе белая. На дверь обернулась:
– Забрали, что ли?
– Кого?
– Ну Николая этого.
– Куда ж его забирать? – Тут только и догадалась. – Да за что ж его, – удивляюсь. – Типун вам на язык.
– Ну и слава Тебе, – крестится. – Остальное-то разве горе?
Растолковала им подробно: и про завком, и про женсовет. Про комнату упомянула, конечно. Только про то умолчала, как в ногах у него валялась. Стыдно.
– Ну, – Евдокия губами жует, – и где оно – твое горе? Так ему, кобелю, и надо, чтобы впредь не повадно.
– Нет, – объясняю, – они ж чего заставляют? Женишься, говорят, квартиру дадим.
– Чего-то я совсем запуталась. Это что ж они, аспиды, намерились?
– Да они, – говорю, – ладно… Сам он – ни в какую. «Не желаю, – мол, – с ребенком, с инвалидом».
– Ишь, – Евдокия головой крутит, – видали, скотина безрогая. С инвалидом он не желает… Я те дам – инвалида! Да в десять раз умнее любого разговорчивого… А ты, дура, чего горюешь? Нет женихов, и этот – не жених.
Тут, чую, снова сердце ослабло.
– Так разве ж о себе… Он-то чего грозится: правду им раскрыть. Дескать, ребенка больного утаила… Прознают, по больницам замучают или в интернат. Месяц всего и дал, чтобы хворь придумала. Женскую, когда замуж не берут.
– Тьфу! – Евдокия в угол плюнула. – И только-то? Дак возьми и придумай. Вон их – болезней всяких… И бесплодие, и опухоли разные. Только выбирай.
– Туберкулез вон еще, – Гликерия помогает. – Опять же опущение матки. После войны сколько с этим маялось – тяжестей-то понатаскались.
– Так они справку небось потребуют – на слово не поверят.
– А ты, – Гликерия подсказывает, – возьми да сходи. У баб через одну хвори. Как придешь, чего-нибудь обязательно найдут. Вот и получишь справку. А в завкоме много ли понимают? Им-то что: болезнь и болезнь.
Ох! Обрадовалась. И вправду, что ли, сбегать… Вон живот-то
у меня крутит – как чего подыму. Бумажку суну – мигом и отвяжутся.Так ободрилась, прямо за стирку взялась. Тазы тягаю, а сама радуюсь: докторам только попадись… Болезней у них – цельные книжки. Авось какую и подберут…
Ложиться стала: снова кровью мажет. А я и рада – утешилась совсем.До обеда доработала и – к мастеру. «Вот, – говорю, – в консультацию мне надо. Уйду чуток пораньше?» – «Ну ты, – ворчит, – момент и выбрала: конец квартала. Раньше-то не могла или уж попозже? Температуришь или чего?» – «Нет, – глаза отвела, – я по женскому делу». – «Ну это-то, – разозлился, – разве срочно? И шла бы после смены». – «Нельзя, – говорю. – Очередь там, в консультации. Поздно явлюсь – не примут…»
Прихожу. Докторша приятная, молодая. И прическа у ней завитками, как в телевизоре. Вот, думаю, работа у них хорошая – не то что у нас в цеху. По лоб ведь замотанные ходим – и не видать из-под платка.
– Вы, Беспалова, когда в последний раз посещали? Карточки вашей нету.
– Да я, – отвечаю, – и не болела. Беременная-то приходила, конечно. Только другая доктор сидела – на вашем месте.
Вот она все расспросила: и про ребенка, и про роды. Листочек заполняет.
– Аборты были?
– Нет, – отвечаю, – не было.
– Половой жизнью живете?
Господи, напугалась…
– Нет, – говорю, – уж этого – нету.
А сама думаю: разве что во сне…
Докторша в листочке своем отметила.
– Так. На что жалуетесь?
– Да я, – говорю, – и не знаю… Живот бывает побаливает… На работе натаскаешься, и дома тоже… Тянет внизу.
– Ну, – со стула встает, – раздевайтесь, пожалуйста.
Одежку снимать стала: батюшки, трико-то штопаное. Недоглядела с утра. Комком под одежду пихнула. На кресло это взобралась. А про себя отмечаю: аккуратная, руки под краном моет.
– Руки, – велит, – на груди сложите.
Помяла, помяла – нахмурилась.
– Мне бы, – прошу, – справку надо – в завком предъявить.
А она меня не слушает.
– Выделения часто? Обильные? Давно мажет кровью?
– Это, – признаюсь, – случается – мажет. Да уж с год.
– Что ж вы, – докторша сморщилась, – раньше ко мне не явились? Ребенку вашему сколько?
– Так шесть вот-вот будет. В школу через год.
– Вам, – к столу своему пошла, в листок заглядывает, – на операцию надо ложиться. И дело это срочное. Думайте, с кем ребенка оставить. Родные есть?
Что еще, думаю, за операция? Не было ж у нас…
– Мать, – отвечаю, – была. Померла.
– Опухоль у вас, Беспалова. В матке.
– Как же это, – растерялась. – Неужто сразу резать? Может, таблетки какие или мазь?
– Да какие, – головой трясет, – таблетки! Раньше надо было – запущено совсем.
– А это? – свое вспомнила. – С болезнью… Можно замуж?
Тут она листочки свои оставила, на меня как зыркнет:
– Вы, Беспалова, замуж собрались?
– Да нет, – отвечаю, – не то чтобы… Так интересуюсь. Мало ли, на будущее, а вдруг сложится… Один-то раз не сложилось.
– Можно, – глаза отвела. – Все можно. Только мужу не признавайтесь, что матка у вас вырезана… В общем, сдавайте анализы и – ко мне. Только уж хоть теперь не тяните. Чем раньше, тем лучше.
– А справку-то, – помню, – справку?
– Справку после операции получите, в больнице.
– А завтра как, – растерялась. – Обратно в цех?
– Да какой цех! – прямо кричит. – Домой, домой идите. Кровоточит у вас…Вышла, а с мыслями не сладить. Как же это будет? Операция все-таки… Во двор спустилась – села на лавку. Вот, думаю, жила, себя соблюдала… Бабы-то как гуляют, и ничего им. Надька вон Казанкина… И запоминать не успевает. То один у нее, то другой… Что ни год, на операцию ходит. Отлежится и снова за свое. Уж сколько с ней бились… «А чего, – лыбится, – я в своем праве. Теперь законом не возбраняется…» А мне-то, гадаю, за что?
И горько так стало. Посидела, собралась с мыслями. «А вдруг, – догадываюсь, – во сне-то тоже считается… Был же грех…»
До булочной дошла, а низ-то болит. Докторша эта расковыряла: и чего было мять…Старухи встречают: «Ну, дали справку?» – «Нет пока, – отвечаю. – А болезнь нашли. Опухоль у меня в матке». – «Господи, – Евдокия руками всплеснула, – у тебя-то – с чего? Молодая еще… В матке – это к старости ближе».
«Ты, – Ариадна вступает, – сама-то как себя чувствуешь?»
«Да побаливает маленько или, бывает, мажет. Докторша тоже сказала: иди, мол, кровоточит». – «Ну, – Ариадна подбадривает, – кровоточит-то от разного. Мало ли, полип образовался… Что, назначили лечение?» – «Так, – отвечаю, – какое у них лечение? Сказали резать».
Гляжу, головой качает.
«Ладно, – утешаю их, – обойдется, может».Сели, Евдокия снова жалуется.
– Плохо мне с утра. Вязать взялась, а нитки у меня путаются. И петли кривые выходят – не поймешь, не то изнанка, не то лицо.
– Так ты, – Гликерия советует, – узор бы взяла попроще.
– Да куда уж проще: пу́танка. Сколько раз вязала, а сегодня – прямо руки не владают… И кошки под утро снились.
– Черные, что ли?
– Всякие, – отвечает. – Сижу будто. А вокруг – клубки. Вот кошки с ними и резвятся, катают в когтях. Встать бы, думаю, шугануть шваброй, а сил и нету… Клубки-то эти и раньше снились. А кошки – впервой… Видно, – говорит, – плохо ее дело. В таком-то возрасте процессы, ох, шибко идут…
Вон, помню, у одной грудь затронуло: резали, резали – все одно в полгода сгорела. А уж как она, бедная, надеялась – в глаза всем заглядывала. А врачи-то чего? Утешали ее, конечно. А промеж себя – другое. Померла – двоих оставила. На мужа.
– Да что ты! – Гликерия пугается. – Опухоли-то всякие: может, и не процесс … И докторша совсем молодая. В больнице врачи опытные – посмотрят. Вон, рассказывали, перед самой войной мужчину привезли – тоже на онкологию.
Евдокия перебивает: