Нет мне ответа...
Шрифт:
Стоял сентябрь, золотая пора России. На усадьбе ещё редко, неохотно опадал лист. Было чисто и светло, а главное, безлюдно. Я весь день проходил по усадьбе один, и весь день у меня было ощущение, что в спину мне острыми, тяжёлыми пулями бьёт взгляд, пронзая меня насквозь и высвечивая во мне всё, что было и есть, и я невольно подбирался, припоминая всё, чего сделал в жизни недостойного и хорошего. Весь день был я как бы подсудимым, весь день подводил баланец своей жизни. Это был трудный день в жизни моей, ибо трудно судить себя взглядом и совестью великого художника и умницы. Не всякому под силу выдержать этакий суд.
Поздней я высказал пожелание, чтобы каждого вступающего на писательскую стезю, прежде чем принять в Союз и оформить, как писателя, привозили бы в Ясную Поляну, давали возможность побыть «с
Уже в сумерках я пришёл к могиле Толстого, постоял над ней, потом дотронулся до холодной, очерствело-осенней травы ладонью и вышел на дорогу. В Тулу я шёл пешком, ещё и ещё переживая ощущения того строгого покоя, коим наполнены были леса, перелески и рощи усадьбы, той раздумчивой осенней тишины, какая осенями была здесь и при Льве Николаевиче и вот продолжилась во времени, коснулась моей души. И мне тоже сделалось спокойней, суета как бы отхлынула от меня и, казалось, не закрутит уже, не завертит более, и чувство печальное, чувство зрелого возраста вселилось в меня тогда, и думалось мне, что я способен и буду делать добро, только добро...
Больше я не бывал в Ясной Поляне и боюсь туда поехать, боюсь встретить жуюших, хохочущих и снимающихся на карточки праздных людей, коим всё равно, где бывать, в какой книге отзывов ставить автограф, чему дивоваться, что слышать, лишь бы полезно убить время. И ещё боюсь я, очень боюсь не выдержать сурового суда мыслителя, творца, величайшего из людей, рождённых на земле за много тысяч лет. с которым дано и мне было счастье родиться в одной стране — России. И живёт во мне вечное сознание любви и страха: я занимаюсь той же работой, которой занимался он! Так какая же должна быть огромная ответственность во мне и во всех нас, ныне живущих, за землю, которую он пахал, за работу, которую он так свято, мудро и мученически выполнял?!
Виктор Астафьев
13 ноября 1978 г.
(В.Юровских)
Дорогой Вася!
Дошло всё хорошо. Вчера, 12 ноября, Маня принесла посылку. Но впредь, кому бы и чего ты ни посылал, ничего не завёртывай в полиэтилен, да ещё так плотно. Всё должно «дышать», таков, видимо, закон жизни на земле, и развитие ее, даже культура и политика, подвержены этому закону, иначе плесневеют, портятся.
Но уже осень, холодно и всё дошло хорошо. Я уже начал пить сало. Противно, конечно, да что же делать-то? Приходится и куда более противные вещи делать. Кастрировать рукописи, например. Я всякий раз, когда делаю это чувствую себя такой проблядью, что сам себе противен.
Вот и сейчас в роли пробляди действую — выхолащиваю рукопись воспоминаний об А. Н. Макарове [рукопись повести «Зрячий посох». — Сост.] ради его памяти и писем, от которых, надеюсь, толку будет больше, чем от самих воспоминаний, и поэтому весь трезвон с присуждением премии прошёл над головой и как будто меня не коснулся, хотя было нервно. И ты прости Марью Семёновну, что она меня не разбудила, когда я уснул. Было тяжёлое давление, погода на улице всё ещё худа, я принял какое-то снотворное зелье и перестал подходить к телефону. Поспал — легче стало. Пробовал даже работать, не очень-то получилось, но к концу месяца надо бы сдать книгу публицистики, развязаться и осмотреться! Вычитываю вёрстку первого тома собрания сочинений. Работа тоже муторная, многое, особенно из первого тома, уж читать не хочется, противно, а надо!
Купил я домик в Сибири на 28 метров (пустили слух — дворец!), его ценность самая большая в том, что он в родном переулке, напротив бабушкиного дома, где прошло моё короткое детство. Много надежд я возлагаю на этот домик. Алёша [Девяткин. — Сост.], глухонемой мой двоюродный брат, уже начал в нём марафетный ремонт, ибо домик поставлен в 56-м и ещё очень крепок, почти нов — кухня, две комнаты, верандочка, банька — чего ещё надо?
Авось и ты когда заскочишь поглядеть на пусть и цивилизованную Сибирь. Здесь работать стало невозможно, надо куда-то прятаться, вот и прячусь, хоть на время. Ещё раз спасибо за всё. Твой Виктор Петрович
1978 г.
(С.В.Викулову)
Дорогой Сергей Васильевич!
Я
оставлял трудный этот разговор до личной встречи в Москве, но обстоятельства сложились так, что я не могу пока никуда двинуться из дому (покалечил ногу и засел вот дома), и всё равно я не начал бы этого разговора, ибо он в большей степени касается всё же меня, а уж потом и авторов, рукописи которых похоронили в редакции «Нашего современника» или их поуродовал завравшийся, вконец обнаглевший Марченко.Сегодня пришло письмо от Голубкова из Перми, в котором он с воплем описал, что сделал Марченко с его повестью. В своё время Марченко такое же «добро» сделал В. Политову, сократив его повесть в сотню страниц до одиннадцати — мастерство невиданное, наглость неслыханная!
У меня уже давно накапливалась на сердце тяжесть — ни одна, ни одна моя вещь в «Нашем современнике» не прошла без кастраций, причём таких, которые, по мнению редакции, видимо, спасли её от «неприятностей», зато трещал мой лоб. Так, в статье, в начале её — «Сопричастный всему живому», вырублены два абзаца, после чего статья приобрела характер саморекламный и нескромный. Много бед наделано и в «Оде русскому огороду». Но верх всякого терпения то, что произошло при публикации глав «Последнего поклона». Меня раздражали, а местами просто бесили Ваши, Сергей Васильевич, замечания на полях рукописи — они во многом перестраховочны, трусливы и, увы, простите уж за резкость, малопрофессиональны, зато самонадеянны без меры.
Я, к сожалению, не умею защищать свои тексты и вещи словесно (видимо, надо быть Ф. Абрамовым, чтобы брать Вас за горло), ибо полагал и всё ещё, возможно, наивно полагаю, что дело автора говорить на бумаге. С болью в сердце я терпел и Ваши замечания, и работу с Марченко в надежде, что слова главного редактора «Теперь мы не исправим без ведома автора ни единой буковки» — это слова главного редактора, а не коридорного служащего!
Каково же было моё изумление, когда в вёрстке я не нашёл многих кусков, абзацев и фраз, причём характер «обезжиривания» текста, кастрации его все тот же — убирание «натурализмов», «грубостей» и смущающих «эстетический слух» выражений. Всё это сделано было не по цензурным соображениям - все что касалось таковых опасений, я выполнил сам, зная, под каким богом живу! А соображений чисто вкусовых — о вкусах же, как известно, спорят, тем более о таких, кои всё ярче заявляют себя в «Н. современнике».
Я сделал поправки в вёрстке и приехал с ними в Москву. Шла подготовка к редколлегии, и было не до меня. Марченко сказал: «Хорошо, хорошо, бу сделано, но потом...»
Перед отъездом в Иркутск я спросил у него: «Мою правку перенесли?» — перенесли, перенесли, будь спокоен». Мне тут же дали сигнал журнала, и я уже в дороге обнаружил, что правку мою не только не перенесли, но никто даже не удосужился посмотреть гранки, мной правленные. Я это утверждаю с полной уверенностью, потому что даже ошибки не исправлены. Опять в тексте множество ошибок! Причём не только грамматических. К примеру, таких вот: я пишу, что «шарился по библиотеке». Я искал этот абзац и не с бухты-барахты ставил его, я вообще, было бы Вам известно, стараюсь с бухты-барахты ничего не ставить в своих вещах. «Шарился», потому что всё видится глазами воришки, пакостника, боящегося того, что он совершает, и даже презирающего себя за это. Вместо этого, вроде бы и незаметного, но очень важного абзаца вставляют «ширился» — и безлико, и дежурно, и нелепо — где сполоху шириться в книжных стеллажах, скажите Вы мне на милость?!
Ну, а то, что Марченко сделал со сценами в школе, то, что снял стих-загадку, снял частушку и не перенёс её замену — это уж полный произвол! Я уж не говорю о более тонких и спорных вещах в тексте — им нет числа.
Ну и врать своему автору, члену редколлегии, уважаемому, наконец, в литературе человеку, уже поседевшему от этой проклятой литературы, врать в глаза — это-то как?! Что же тогда говорить о том, что Марченко не выполнил ни одной моей просьбы, с которыми я обращался к нему, отдавая или отсылая рукописи молодых авторов (Сукачёва, Смолина, Филипповича, Политова, Юровских, рассказы последнего так изуродовали, что он плакал на мои глазах) и многих-многих других. Я уже не говорю о том, как Марченко поставил меня в неловкое положение — два года маринуя рассказ жены и каждый раз заверяя: завтра отдаю читать!..