Нет у меня другой печали
Шрифт:
— Не видать мне этой белки как своих ушей. Ишь, охотник выискался! Горе ты мое, а не охотник. Такую корову!
— Хорошую собаку дешевле не достанешь. Сезон, — говорит муж и оглядывается на толпу в поисках поддержки.
— За хорошую собаку, хозяйка, ничего отдать не жалко…
— Какой же охотник без собаки?
— Да тебе и кошки хватит, дурья башка!..
Разумеется, женщина ничего уже не добьется. Сделка заключена, ударили по рукам, одному досталась собака, а другому корова, и ничего теперь не изменишь, хоть убейся. Хорошо, если собака опытная. За хорошего пса в такую пору платят действительно большие деньги: она не только отработает их, но и принесет хозяину большой доход. В эти дни цена на собак резко подскочила. И с каждым часом их в деревне остается все меньше — уходят с охотниками в тайгу.
На другой день, еще до обеда, мы окончательно собрались: все сложено и навьючено на оленей, можно отправляться в путь, но куда-то пропала Варвара. Василий принимает решение: Унгуштаев и я выходим сейчас, потому что верховых оленей для нас все равно не хватит, а чета Киштеевых нагонит нас верхом. Старый Иван, которого мне очень хочется называть Кривая Нога, берет собаку за поводок, мы закидываем за плечи ружья и направляемся к горе, которая подымается сразу за огородами. Тут же начинается и тайга. У подножья горы много берез, но выше они редеют, почти исчезают, уступая место лиственницам и кедрам. Лиственницы стоят, сбросив свою хвою, голые, почерневшие.
— Сядем, подождем их, — вдруг говорит идущий впереди меня Унгуштаев. Он устраивается под ветвистым кедром, садится на переплетенные, выступающие из земли корявые корни дерева и привязывает собак — черного Таракана и светлошерстую Роську. Собаки совсем еще молодые, ни разу не бывавшие на охоте, никто не водил их в тайгу, и они с удивлением смотрят на своего хозяина, с любопытством глядят по сторонам, наставив уши, прислушиваются к каждому шороху, и на мордах у них выражение крайней озабоченности. Не меньше их озабочен и Унгуштаев. Он курит и старается не показать виду, но и его выдает лицо, и он прислушивается к каждому звуку. Я понимаю его. Скоро ночь, мы очутились далеко от деревни, без спальных мешков, без теплой одежды, так как вся поклажа на оленях, а их все нет и нет. Забираться глубже в тайгу рискованно — ночи сейчас холодные и долгие. Отсюда еще можно вернуться, если не дождемся товарищей. Пускай даже за полночь придем домой, но спать будем в тепле. Думаю, что такие мысли бродят в голове старого Унгуштаева, потому что проходит полчаса, час, а мы по-прежнему сидим, ждем. Наконец-то! Светлошерстая Роська и черный Таракан ощетинились, залаяли, и мы увидели мелькающих за деревьями серых оленей. Впереди ехал Василий, за ним — Варвара, сзади — четыре тяжело навьюченных оленя, а в хвосте каравана, держа на поводке собаку, вышагивал высокий тоф. Унгуштаев что-то сказал им по-своему, но кавалькада не остановилась. Мы двинулись следом. Я шел замыкающим и лишь время от времени замечал, что происходит в голове процессии. Оттуда доносились какие-то возгласы. Похоже было, что Василий ругается с женой, потому что она несколько раз пыталась повернуть своего оленя назад, но муж удерживал ее. И старый Унгуштаев что-то кричал женщине, но я, конечно, ничего не мог понять. Только высокий тоф шел молча, не вмешиваясь, время от времени подгоняя вьючного оленя, когда тот начинал отставать. Где-то я уже встречал этого человека. Где? Когда? В Алыгджере? Разумеется, в Алыгджере. Но где и при каких обстоятельствах? Где я видел эти сутуловатые плечи, эту переваливающуюся походку? И вдруг, случайно взглянув на его руку, которая держала собачий поводок, я все вспомнил, потому что на руке не хватало одного пальца. Вместо указательного пальца бугрился корявый шрам. Эта рука стучала по столу бухгалтера охотничьего хозяйства.
— Зачем платишь за голую бумагу! — кричал высокий тоф.
— Что ты хочешь? — ничего не мог понять бухгалтер.
— Я ничего не хочу. Но почему ты платишь за голую бумагу?
— Это квитанция, — сказал бухгалтер.
— Она голая. Орехов нет. Голая квитанция, понимаешь?
Все смеялись. Как бумага может быть голой! Бумага есть бумага. Никто ей шубы не шьет. Смешно звучит — голая квитанция. Потому все и смеются. А высокий
тоф пошел объясняться с директором Жернаковым: почему хозяйство оплачивает голую квитанцию, за которой не прячется ни одного орешка. Он так и сказал — не прячется. А может, директор заодно с теми, кто сует к оплате голые квитанции? Лицо Жернакова побагровело. Оно всегда красное, но в ту минуту так и налилось кровью. Что за чушь?! А после выяснилось, что не чушь, а чистая правда. Квитанция в самом деле была «голой». Дело в том, что на время сбора орехов хозяйство приглашает людей и со стороны, заключает с ними договоры, отправляет в тайгу. Сколько соберет человек — столько ему и заплатят. Чаще всего орехи остаются в тайге. Сборщики оставляют их там, получают квитанцию и возвращаются в деревню, где берут расчет. А на сей раз хотели смошенничать. Они взяли и квитанцию и орехи. Орехи сдали в потребкооперацию, а квитанцию понесли в бухгалтерию охотничьего хозяйства. Для оплаты. Дескать, орехи в тайге остались, вы их вывезете, а нам оплатите, что положено. Чуть ли не тонна орехов! По семьдесят копеек за килограмм. Сумма!Там, во главе отряда, опять задержка. Олени остановились. Я огляделся. Мы находимся в ущелье. Где-то неподалеку журчит, бормочет, о чем-то шепчет родник. По обе стороны возвышаются хребты, поросшие вечнозелеными кедрами. Затишье. Ни малейший ветерок не проникает сюда, не нарушает застывший покой леса. За редкими деревьями видны сложенные островерхими пирамидами шесты — остовы когда-то стоявших здесь юрт. Очевидно, люди любят эту поляну, часто выбирают ее для ночлега. Тофалары расседлывают оленей, сгружают скарб, а я беру ведро и иду туда, откуда слышится неумолчный лепет источника. В Саянах родники не такие, как у нас, здесь они как бы небольшие речушки. Где-то в горах выбивается на поверхность земли ключ и катится вниз, с каждым шагом расширяясь, набирая новые силы. В низовьях такие речки сбивают с ног человека, пенясь, катятся через камни. В летнюю жару в этих источниках водится рыба. Особенно много бывает хариуса, и нередко люди ловят его руками. Но сейчас не лето. Края журчащего источника уже подернулись белой ледяной коркой. Я набираю ведро хрустальной воды и возвращаюсь в лагерь. А тут шум, гам. Василий что-то сердито выговаривает жене. Старый Унгуштаев устраивает «выволочку» черному Таракану. Оказывается, Варвара распаковала вьюк и положила все на землю, а Таракан подкрался к банке с топленым маслом и сожрал часть. Теперь старый Унгуштаев «учит» Таракана. Он подтаскивает собаку за холку к банке, тычет носом в масло, а затем лупит и приговаривает:
— Будешь знать, что нельзя.
Высокий тофалар советует:
— Ты его морду подольше в масле держи, а то даже лизнуть не успевает. Он, бедняга, думает: бей, лупи меня, только морду из масла не вытаскивай.
Старый Унгуштаев понимает, что над ним подтрунивают, но продолжает свое дело до тех пор, пока Таракан не начинает упираться всеми четырьмя лапами, когда его тащат к банке, визжит, воет, вырывается из цепких рук хозяина, словно в банке не масло, а горячие уголья. Затем старый Унгуштаев привязывает собаку к дереву, и я вижу, как трясутся руки старика. У него очень доброе сердце, так что экзекуция, должно быть, стоила ему не меньше, чем Таракану. И всем неприятно смотреть на побитую, скорчившуюся клубком, дрожащую собачонку. Одной Варваре весело. Она без умолку тараторит что-то по-тофски, пытается даже петь, но муж одергивает ее. Только тут я понимаю, что женщина под хмельком. Вот почему они так долго нас догоняли, вот почему Василий все время воевал с женой. Ему и теперь не по себе, неловко глядеть на суетящуюся у костра и не совсем твердо держащуюся на ногах Варвару. Он, конечно, любит жену и старается по возможности сгладить ее выходки. И грустно и смешно смотреть на них.
— Значит, доставил самолет чертово зелье? — спрашиваю я, как бы валя всю вину на авиацию, которая подкинула спиртное и сбила Варвару с истинного пути.
— Нет, — хмуро отвечает Василий.
— А-а-а, — тяну я, и он, прочитав мои мысли, тут же начинает рыться в вещах и вынимает бутылку спирта, которую я вручил ему утром, когда навьючивали оленей.
— Как же так?..
— Потому и ругаю дуру, — вздыхает Василий. — Где голова у бабы — пить духи? И еще какие — «Красную Москву»?! Пять двадцать бутылка… Какая там бутылка! Пузырек. Два глотка, и пяти рублей как не бывало. Еще рубль прибавить, и литр водки…
— А где ее взять?! — прерывает мужа Варвара.
Мне и смешно, и грустно, и досадно.
Досадует и старый Унгуштаев. Ведь там, в районном центре, знают, что от века у тофов такая традиция: уходишь белковать — отпразднуй, знают, что в деревне спиртного нет уже несколько месяцев и в таких случаях люди не брезгуют одеколоном, хватают духи, пьют всякую дрянь, которая хоть немного пьянит, придает хоть каплю тепла и веселости. Всё знают в районном центре, но ничего не делают. Этак они, видите ли, с алкоголизмом борются. Он, старый Унгуштаев, председатель сельсовета, не раз доказывал, что нехорошо, неправильно поступают там, в районном центре. Так не отучишь от питья, когда все склады завалены одеколоном и духами. Ого, сколько Алыгджер потребляет этого товара! На приличный город хватит. Можно подумать, что в заброшенной деревушке живут сплошь франты и щеголихи, — столько уходит парфюмерии.
Высокий тофалар не вмешивается в разговор. Он неразговорчив. Сидит, поджав под себя ноги, подбрасывает хворост в костер и молчит. Неизвестно, слышит ли вообще, о чем мы говорим. Кажется, он весь ушел в свои мысли, которые витают где-то далеко…
— Мой брат Петр, — говорит Василий.
Мы пожимаем руки.
— С нами пойдете? — спрашиваю я.
— Нет.
— Он только до оленьего стада с нами. А там возьмет оленей и поедет своей дорогой, — объясняет Василий за брата.
— Один?
— Я всю жизнь один, — говорит Петр, и от его слов веет холодом. С какой-то особенной интонацией сказал он «всю жизнь один», словно каждое слово топором отрубая или выдалбливая резцом на камне. Тяжелые, каменные слова.
Вдруг начинают лаять собаки. Их много в нашем таборе. Пять. Роська и Таракан старого Унгуштаева, Тобик Петра и Саян да Верный Василия. Кстати, Верный, который куплен на мои деньги, никакой особой верности мне не выказывает. Ее ровно столько, сколько хлеба в моем кармане. Кончается хлеб, кончается и его верность. Теперь вся эта свора лает, раздирая лесную тишь. Не отстает и Таракан, очевидно уже очухавшийся после выволочки. Вскоре на нашу поляну выбегают две лохматые собаки, а за ними появляются и люди, ведя в поводу груженых оленей. Впереди, опираясь на палку, вышагивает тот самый старик, который жаловался Унгуштаеву, что ему не дают оленей, не пускают охотиться на белку. Егор Андалаев. Он идет неспешным шагом, прямой, подтянутый. Серый капюшон плаща сполз на плечи, открыл белоснежную голову старика. Белая голова, длиннополый плащ и сучковатая палка, на которую опирается старый Егор, — все это производит странное впечатление, как будто он явился из сказки, где водился с колдунами и лешими. Старика сопровождают молодая женщина и мужчина, вовсе не похожий на тофа.
— Зять, — говорит Унгуштаев, видя мой вопросительный взгляд. Оказывается, он — русский. А жена — дочь старика — тофаларка. Прибывшие здороваются с нами и устраиваются поблизости, собираясь здесь ночевать. Старик сидит на вьюке, а молодые таскают воду, дрова, разжигают костер. Через несколько минут опять лают собаки, и новая вереница выходит из лесу. Мужчина и две женщины. Все тофы. Эти также располагаются рядом с нами. Вспыхивает еще один костер. Наши рассыпались по стоянкам пришельцев. Только мы с Петром сидим у своего костра. Он, кажется, не видит их. Сидит, все такой же неразговорчивый, замкнутый, словно обособившийся от всех, не отрывая глаз от огня, который лижет трескучие сучья лиственницы.