Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
Шрифт:
Мы дошли до хозяйственных построек, и я собрался повернуть обратно, но Лена заявила вдруг, что устала, и села на узкую облезлую скамью.
— Не смотри на меня, — сказала она, глядя на сваленный у забора металлолом. — Со мной ничего. Отдохну и пойдем.
Как почувствовала она мой взгляд?
С утра я съел лишь пачку засохших вафель, купленную в придорожном буфете на полпути из Алмазова, да пару пирожков на вокзале, и теперь меня быстро разбирало— от водки, которой щедро угощал меня Вологолов. Я чувствовал, что зреет скандал, и ждал этой минуты — с каким-то злым сладострастием. Или действительно
На перевернутой вверх дном заржавленной автомобильной кабине прыгал и клевал что-то воробей.
— Семена ищет, —сказала Лена. — С акации.
Акация росла у самого забора — хилое, однобокое деревцо.
— Рано ещё, — сказал я. — Стручки не созрели. — А сам исподволь, с беспокойством следил за ней. Лицо её немного побледнело, или это казалось мне?
— С того года сохранились, — проговорила она.
— Что?
Кажется, я произнес это слишком напряженно. Губы Лены слабо улыбнулись.
— Стручки, — объяснила она. — Семена.
Воробей вспорхнул и перелетел на акацию.
Река круто поворачивала. Табаня, я поднял весло. На лопасть села темно–синяя бабочка. Её тонкое тельце было неподвижно, а сдвоенные продолговатые крылышки то поднимались, вздрагивая, и на секунду замирали так, то снова опускались. Я не шевелил веслом — хотел, чтобы бабочку увидела Лена, но она, притихнув, смотрела вперёд, и что-то мешало мне окликнуть её.
Она глядела на то место, где минуту назад сидел воробей.
— Тебе, наверное, наговорили о моей операции?
— Да нет… Ну, сказали — операция. — Совершенным идиотом чувствовал я себя.
— Почему ты сразу не пришел ко мне?
— Я ездил в Алмазово. Это двести километров отсюда. Мы раньше жили там.
Лена внимательно посмотрела на меня. И я вновь, как год назад, почувствовал себя маленьким и лживым — словно в чем-то обманывал её, словно выдавал себя не за того, кто есть я на самом деле.
Стареющий человек с разбросанными по лысине редкими волосами юлит перед пятнадцатилетним мальчишкой, просит пощадить и пожалеть его, норовит поцеловать руку. На подростке тщательно отутюженные брюки, он сдержан и аккуратен, как манекен.
— У меня отец там, — прибавил я, помолчав. — Неродной. Я жил с ним семь лет. Я поступил по отношению к нему подло. Мы с матерью бросили его. Семь лет я даже не писал ему.
Теперь я сказал все — все до единого слова, но ощущение, что я лживый и маленький, не оставило меня.
Хмель действовал на меня избирательно, обостряя лишь то главное, что сидело во мне в эту минуту.
— Хватит бы тебе пить, — сказала мать.
Я поднял голову. Она смотрела на меня грустно и спокойно, и мне показалось, она уже давно так смотрит на меня.
— Пусть пьет, — вступился за меня Вологолов. — Последняя, что ли!
Он поднялся, открыл холодильник и достал ещё бутылку водки. Мать ничего не сказала. Она чиркнула спичкой и раскурила погасшую папиросу.
Почему-то меня даже не удивило, что чувство, от которого, казалось мне, я наконец избавился, по–прежнему живо во мне, что Шмаков снова явился перед моим мысленным взором и
явился не такой, каким я оставил его утром, а тем, прежним, когда он ещё зачёсывал остатки волос с одного бока на другой, маскируя лысину — явился, как ни в чем не бывало, будто не было ни поездки в Алмазово, ни моего трудного искупления перед ним…Я знал, что за стенами больницы меня ждёт полное и беспощадное разочарование, но в тот момент, рядом с Леной, все мои неурядицы показались мне чем-то второстепенным— прихотью, к которой стыдно относиться всерьёз.
— Я не знала, что у тебя есть отец…
Воробей, словно притянутый её взглядом, вернулся на прежнее место.
Я смотрел, как запотевает бутылка, которую Вологолов достал из холодильника. Потом протянул руку и поставил эту вторую бутылку рядом с первой, выровняв обе их так, чтобы экспортные этикетки с красной полосой смотрели в одну сторону.
— И ещё одна есть? — спросил я.
Вологолов глядел на меня подозрительно, выпятив губу.
— Что?
— Бутылка.
Он не отвечал. Он ждал от меня подвоха.
— Ещё одна бутылка, — раздельно повторил я. — Вы ведь привыкли тремя бутылками расплачиваться. Я — электрической бритвой, вы — бутылками.
Он не понимал, о чем я, но чувствовал в моих словах скрытую злость. Широко расставленные глаза с белесыми ресницами слегка сузились. Я никогда раньше не замечал, что ресницы у него — белесые.
Перед тем как отправиться со Шмаковым в клуб, я брился, а он стоял рядом и глядел на мою электрическую бритву с преувеличенной завистью. Хихикая, принялся демонстрировать мне свой заржавленный станок. На нем застыла мыльная пена с вкраплёнными в нее волосками. Я узнал этот станок — им я впервые подбривал свои мальчишеские усики.
Тщательно почистив бритву, я опустил её в футляр и положил перед Шмаковым.
— Возьми себе.
Его глаза алчно загорелись.
— А ты… А тебе?
Не отвечая, я протирал одеколоном лицо.
— Три бутылки, — повторил я и, вытянув три пальца, несколько мгновений держал их так. Вологолов внимательно смотрел на них, словно надеялся увидеть что-то кроме пальцев. — Столько вы заплатили Шмакову за его жену. Три бутылки «столичной». Запамятовали?
Напряжение сошло с лица Вологолова — он понял наконец и почувствовал облегчение. Какие более серьезные и страшные слова ожидал он услышать от меня?
— А ты знаешь, почему я так кузнечика наживляла? Когда на байдарке, помнишь? Ты говорил, что страшная процедура, а я наживляла, помнишь? Это я к работе врача себя готовила. Я врачом хотела стать.
Воробей снова перелетел на акацию. Он чистился, засовывая клюв под крыло, словно под мышку.
— А ты самый–самый умный из них! —порывисто сказала вдруг Лена. —Ты один не успокаиваешь меня. Не спросил, почему «хотела поступать», не сказал, что у меня ещё все впереди.
— Но я действительно так считаю…
Она напряженно размышляла о чем-то.
— Ты… Вот ты скажи мне… Моя операция опасна?
Я ответил, подумав:
— Да.
— Ты самый–самый умный! — прошептала она. — Они все не понимают, даже мама, что так хуже. Они говорят мне, что совсем не опасно. Ведь так говорят людям, когда очень–очень опасно. А когда маленькая опасность, её не скрывают. Правду я говорю?