Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
Если к нам поздно вечером раздавался тихий стук в окно, мы знали, что это мой одноклассник и приятель Сема Левашкевич, живший через несколько домов от нас, по дороге домой с закрытого комсомольского собрания хочет к нам забежать и уведомить, не затевает ли какая-нибудь Свиная Хряшка каверзу против учителей.
Мне вспомнились лица товарищей милых…Весной 29-го года мои одноклассники и приятели Иван Миронов и Леонид Линьков отказались выполнить поручение бюро городской комсомольской ячейки: ходить в пасхальную ночь по «церквам и выслеживать учителей. Это были не шкурники, не приспособленцы, не карьеристы, а убежденные комсомольцы. Идти на разрыв с комсомолом им было нелегко, потому что они верили в благодетельную
Во время «торжественной части» выпускного вечера моего класса я выступил от имени всех моих товарищей и подруг с благодарственной речью, обращенной к учителям. Бывший «завперпедтех», наш классный руководитель, преподававший у нас физику, химию и естествознание, Георгий Авксентьевич Траубенберг не мог присутствовать на вечере. Он прислал со мной приветствие, которое я же и огласил: «Великолепному, неповторимому девятому классу мой сердечный привет. Г. Траубенберг». А потом – игры и танцы до зари! Чтобы как-то выразить педагогам свою восторженную признательность, мы без конца их качали; учительниц качали с комфортом – на стуле.
Уже спустя несколько дней по окончании школы мать застала меня в слезах.
– Ты что?
– Школу жалко… – ответил я.
Почти все наши учителя долго, как рыбы об лед, бились в нужде. В годы военного коммунизма они получали смехотворное жалованье – маминого месячного жалованья хватало ровно на коробку спичек. Их «паек» состоял из куска чего-то, отдаленно напоминавшего хлеб, и из микроскопического количества сахарного песку. Донашивали чиненое и перечиненное старье. Крутили из «Коммуны» «собачьи ножки», курили махорку, в просторечии «махру». Некоторых выручали собственные сады и огороды, иных, как, например, мою мать и меня, сад и огород, которые мы снимали вместе с домиком. Выручало еще вот что: учителям наряду с прочими гражданами отводились участки земли под картошку, свеклу, капусту. Не обделяли учителей и лугами, независимо от того, держали они скотину или нет. Землю нам обрабатывали крестьяне Маловы исполу, а луг – уже при НЭПе – за деньги. Честность Меловых была вне подозрений. Мы никогда их не учитывали и не проверяли, при сборе и дележе урожая редко когда присутствовали: сколько привезут – столько и ладно. Они нам и капусту рубили сечками. Мы ходили только подбирать картошку, чтобы дело быстрее шло, да и какое же это веселое занятие!
Федор Дмитриевич Малов, голубоглазый, скуластый, с лицом коричневого цвета, ближе к глазам отливавшего розовым, с темными усами, которые двумя полуконцами огибали рот, с небольшими проплешинами надо лбом, не лез в праведники, в церковь ходил только по большим праздникам, но несокрушимо верил в то, что «над всеми людьми Бог ваш»:
– Бог – старый хозяин, – часто говорил он.
Федор Малов был на все руки мастер. Он и печки перекладывал, и валенки валял. Погоду предсказывал лучше всякого метеоролога.
– Надо, как ни мога, с сеном управиться нонче.
– А что? Завтра как бы дождя не было?
– Свободная вещь.
«Свободная вещь«» и «ясный факт«» – это были два его излюбленных выражения.
С сеном он успевал «управиться» до вечера, а на другой день первое, что мы видели, пробудившись, – это заплаканные окна.
Федор Дмитриевич Малов никогда не резал животных. Уходил из дому, если звали соседа зарезать курицу или теленка. По свидетельству его жены, Натальюшки, такой же голубоглазой, как и он, «Хведор» даже «черным словом» не ругался. Не пил. Я несколько раз видел его захмелевшим в Перемышле во время коллективизации: он пил с тоски по лошадям, которых у него взяли в колхоз, – по Костюшке и Орлику. И горевал он не столько из-за того, что подарил лошадей чужому дяде, сколько из-за того, что теперь его лошадей будут бить, а он на них только замахивался кнутиком,
вовремя не накормят, вовремя не напоят. И еще пил Федор Дмитриевич с тоски по прежнему укладу крестьянской жизни:– Мужиков больше в России не будет. Исделают из нас изо всех даже и не рабочих, а батраков на государство. Ясный факт!
Моя мать про него говорила:
– Федор Дмитриевич – аристократ духа. Я многих интеллигентов с ним рядом не поставлю, не говоря уже о мещанах.
В трудных случаях жизни мы обращались к нему, и он нас всегда выручал.
Он с Натальюшкой частенько приходил к нам в гости, благо жили они в подгородной деревне Хохловке. При НЭПе моя мать старалась как можно лучше их угостить. Они с особым удовольствием пили чай; в деревне тогда пили чай только по большим праздникам. Наконец Натальюшка переворачивала чашку вверх дном, клала на донышко огрызок сахару и говорила:
– Сыти, сыти покель некуды. Благодарность!
Это означало конец чаепитию.
Федор Дмитриевич и Натальюшка так и остались одними из самых верных, надежных и любимых наших друзей. Мне не надо было учиться выполнять некрасовский завет: учиться мужика уважать. Глядя на Маловых и других наших приятелей из крестьян, я просто не мог не уважать их. Мое народничество, свободное от партийных шор и пут, выросло из дружбы с теми «калуцкими мужуками», среди которых я рос, чья жизнь была у меня на виду…
…В конце зимы моя мать продавала почти все сено – у нас были две козы, а на них сена шло немного. Продажа сена помогала матери обернуться, кое-как заштопать прорехи в бюджете, уплатить первоочередные долги.
В годы НЭПа на смену одним трудностям пришли другие. В лавках и на базарах всего вдоволь, и все дешево, но только не для учителя: учителям все еще платят гроши, да и выплату грошей задерживают по месяцам и этим еще больше запутывают и расстраивают их дела. Учителя и их дети наголодались, малышей хочется изредка чем-нибудь и побаловать, и учителя должают нэпманам и кооперации, отпускающим товар «на книжку», должают за квартиру, занимают у более состоятельных граждан, занимают друг у друга, как в паутине, увязают в долгах.
Октябрьская революция ужаснула учителей. Ужаснула вовсе не тем, что им пришлось взяться за черную работу. Революция ужаснула мою мать не тем, что она, привыкшая возиться только в саду, теперь почти все делала по дому сама. Она ужаснула Траубенберга вовсе не тем, что он теперь собственноручно колол дрова. Революция ужаснула учителей безалаберщиной в школе. Ужаснула неразберихой во всех городских учреждениях: учреждения размножались «почкованием», они росли, как грибы после дождя, но только грибы эти были червивые: внутри советских учреждений сразу завелись черви бюрократизма и бумажной волокиты. Революция ужаснула учителей невиданным размахом воровства там, где можно было поживиться съестным, – от Упродкома до детского дома. Революция ужаснула их голодом. Революция ужаснула их вечерней темнотой в нетопленых квартирах, где «коптилки» или «моргаски» освещали лишь кружок на столе. Революция ужаснула их, привыкших к провинциальному жилищному простору, «уплотнением»: учреждений развелось столько, что власти скучивали по несколько семейств в один домик. При НЭПе их финансы еще долго пели романсы. Их удручали ни с чем не сообразные действия и распоряжения начальства, как непосредственного, так и более высокого. Их удручала невежественность новых хозяев жизни, вроде заведующего отделом здравоохранения Бурыкина, который на одном из заседаний утверждал, что наибольшую опасность представляют больные-хроники, ибо они суть главные очаги и распространители заразных болезней. Бурыкин был тем, по крайней мере, хорош, что, в отличие от большинства своих соратников, особенной деятельности не развивал. Он целыми днями сидел за канцелярским столом, углубившись в бумаги. Кто бы и с чем бы к нему ни обратился, он, с глубокомысленным видом подняв голову от бумаг, отвечал всегда одно и то же:
– Этот вопрос еще не предрешен.
До революции начальство вменяло учителям в обязанность помимо преподавания водить школьников по царским дням в собор и раз в год говеть – они и на это поваркивали. Теперь они были обязаны являться на нескончаемые митинги, «демонстрации», собрания, торжественные заседания и внимать «орателям», не умевшим связать по-русски два слова. В 23-м году секретарь Укома партии Елагин на площади с трибуны провозгласил – Товарищи! Траурный митинг в честь убийства Воровского считаю открытым.
В том же году политический руководитель летних учительских курсов, мозг нашего перемышльского комитета партии, негрообразный Павел Иванович Кухтинов в течение месяца обучал учителей политграмоте. Он мнил себя всесторонне образованным человеком и любил разъяснять слова, которые, как ему казалось, могут быть непонятны аудитории
– Это уже была настоящая стихия, – рассказывал он о русской революции 1905 года и тут же не преминул пояснить. – А что такое стихия? Стихия – это восстание рабочих и крестьян.