Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1
Шрифт:
…Слова всем понятные, обиходные меня до пяти лет не удовлетворяли. Я пытался создавать свои – и уже не от речевой беспомощности. Смысл моих «слов» я объяснить бы не смог, я мог бы только сказать, какого они цвета, что они мне напоминают, какие оттенки чувств я ими выражаю. Да и слова общепринятые вырисовывались в моем воображении – стоило мне произнести их про себя. Так, слово «мама» было для меня не только словом, но и радужным, чуть трепещущим кружком…Я бегаю по комнатам и произношу нараспев:
– Тратар, Бурэзэ, Ми, Халэ…
Я уклоняюсь от ответа на вопросы старших. Но я-то знаю, что «Тра-тар» – слово грозное, как боевой клич, что «бурэзэ» – это уже переход к умиротворению, а «ми» и «халэ» – это уже торжество ласковой тишины.
Потом я подхватывал непонятные
Абсолютно
Колоссально
Феноменально
Принципиально…
Слово «абсолютно» похоже на огонек лампы, жирное слово «колоссально» рисуется мне в виде глыбы сала. «Феноменально» и «принципиально» – это взлеты разноцветных мыльных пузырей.
«Реалист» скоро победил во мне «футуриста».
Выучился я читать и писать печатными буквами пяти лет. И меня начал разбирать зуд сочинительства. Я написал «Сказку о мальчике Ване». «Сказочного» в этом первом моем опыте ничего не было. На мальчика Ваню напал страшный китайский гусь, но взрослые подоспели вовремя и отогнали гусака. Это был «физиологический очерк». Я тогда почти каждый день проходил мимо двух китайских гусей. Гусак был страшен мне не столько потому, что мог ущипнуть, сколько тем, как он бежал, вытянув длинную шею, страшен сочетанием красного и черного на его виляющей голове. Этой сказкой с благополучным концом я заклинал заклятых своих врагов.
Спустя несколько лет я перешел на пейзажные зарисовки: «Лес перед осенью», «Осень», «Лунная ночь». А потом отважился на рассказы. Десяти лет написал рассказ «Счастье» – о любви студента к девушке. Благополучную развязку завершала глубокомысленная сентенция: «Счастье заключается в любви».
…Я рано ощутил тоску о прошлом.
Мне шесть лет. Я в Новинке. Ранняя весна. Я один в комнате. В окно видно, как за лес закатывается солнце. И вдруг мне стало так жаль, что прошлого года, прошлой весны мне не вернуть, что они никогда уже не возвратятся, что хотя сейчас мне хорошо, но тогда было лучше, а чем лучше – этого я бы объяснить не мог. В сущности, я тосковал о «прошлогоднем снеге». В противоположность поговорке, мне уже тогда нужен был «прошлогодний снег». Я каждый год вспоминал и тосковал о нем, как тоскую теперь о снеге моего детства и юности.
Иной раз до замирания сердца хочется, чтобы вернулся один день той поры, но только весь и только так, каким он мне на межпланетном расстоянии видится: как он с утра задумался, как ему взгрустнулось и он уронил несколько скупых слез, и как он вновь просиял; весь этот день, вместе со всеми, кто меня окружал, с мелкими, но такими важными для меня событиями, с домашней шутливой прелестью никому, кроме членов моей семьи, непонятного языка, с теми, кто зашел к нам тогда вечерком, с бронзовой лампой, которую я за массивность прозвал «бронзовик» и которую мы зажигали только при гостях, или с «карликовской» лампой, в виде горы, по которой ползут вооруженные кирками гномы, с амурчиками, раскачивающимися на качелях, прикрепленных к висящей на стене полке, с фигурками кавалера в парике и с косой и дамы в роброне, с групповым портретом, на котором снята моя бабушка и ее друзья по бегам, а среди друзей – богатырь в казацкой шапке и с казацкими усами, Владимир Алексеевич Гиляровский – «дядя Гиляй».
В детстве и в юности я испытал немало лишений, но внутренняя моя жизнь была так полна, что понятие «жизнь» я не отделял от понятия «счастье». Вот почему я и не замечал счастья. Оно было для меня воздухом, которым я дышал.
Что же наполняло меня счастьем? Ощущение, сознание моей духовной близости с матерью.
Летом 21-го года, когда недоедание сменилось для нас голодом, меня пригласила к себе в Пятницкое тетя Юня. За мной заехал ее сослуживец. После он говорил:
– Когда я на войну уезжал, я так не прощался с матерью, как Коля с Еленой Михайловной.
И больше недели я у тетки не выжил – запросился на голод, но – только бы к маме!
А три года спустя я уехал на лето в Новинку. Мать не пускали школьные и другие дела, и она собиралась приехать позднее. Она проводила меня до Калуги. Помню дом на Тележной улице, где жили знакомые, которые должны были отвезти меня на другой день к бабушке и
теткам. Вижу чугунную лестницу с резными ступенями, на которой мы с мамой прощались… Вот мы оторвались друг от друга. Мать спускается на несколько ступеней вниз. Я сбегаю к ней. И так до самой двери на улицу. И когда дверь за нею захлопнулась и она, помахав мне рукой, скрылась, у меня было такое чувство, что с нею вместе от меня ушло все…В этом году мы дали друг другу слово не расставаться. И мы с ней не расставались шесть лет, пока я не уехал учиться в Москву.
Меня полнило счастьем ощущение благодеющего бытия Божия – вовне и во мне.
Меня полнила счастьем красота православия.
Что могла противопоставить новизна великопостному звону, густая печаль которого медленно таяла в воздухе, тоже напоенном какой-то особенной, по-весеннему отрадной печалью; огонечкам свечей, после богослужений в Вербную Субботу и в Чистый Четверг изливавшимся из храмов в темноту вечерних улиц и то образовывавшим два встречных течения, то растекавшимся по боковым улицам, то притягивавшим оттуда светящиеся ручейки; нараставшему в течение Страстной недели желанию, чтобы время шло с неторопливою быстротой: скорей бы настало Светлое Христово Воскресение, и жаль уходящих страстных служб: Двенадцати Евангелий, выноса плащаницы, пения «се Жених грядет в полунощи…», «Чертога», «Егда славнии ученицы…», «Разбойника благоразумного» и «Благообразного Иосифа», жаль уходящих дней Страстной недели, когда в доме вдруг запахнет куличами, когда тебе поручают затейливую раскраску яиц; отлитой из серебра епитрахилей, риз, стихарей и золота свеч, легкокрылой Светлой заутрене и христосование тут же, в храме, в перерыве между заутреней и литургией, с друзьями, знакомыми и малознакомыми прихожанами; цветенью пасхального звона, всю Святую неделю со всех пяти колоколен осыпавшего тебя лепестками своих переливов; березкам, украшавшим храмы и крыльца домов в Троицын день? Что могла противопоставить новизна всей этой огнистой, цветущей, поющей, преображавшей всех и вся красоте? Красные галстуки и барабан пионеров? Они было поманили меня – шагистика прельщает всех мальчуганов, но я рассудил, что шагать под барабан мне никто не мешает в саду, и это даже в сто раз веселее, потому что здесь я могу разнообразить военные игры по своей доброй воле и хотению, а вот слушать жужжание пионервожатых было бы для меня нестерпимо. А да ну их и с галстуками, и с барабаном!.. «Мели, Емеля, – твоя неделя, пой, пой – день-то ведь твой, – мысленно обращался я к пионервожатому, – но подпевать тебе и слушать тебя не стану ни за какие коврижки!»
Меня наполняли радостью встречи с людьми. Я не был букой и нелюдимом, я искал встреч – но со всякого звания взрослыми. Владельцы дома, где мы жили, затеяли ремонт надворных построек, и в кухне у нас зимовали нанятые ими крестьяне. Я подружился с ними и чуть не каждый вечер читал им вслух. Прочел «Робинзона», «Капитанскую дочку» и многое другое. Наставив уши, вслушивался в их речь, душистую, как весенний луг, многокрасочную, как небо на закате, в звуковую вязь «калуцкого» говора.
Меня полнила счастьем природа.
Когда начиналась уборка сена – городу принадлежало пять расстилавшихся вокруг него лугов, – горожане дня на три переселялись в луга, питались, главным образом, яблоками, и только ночевать «лошадники» уезжали, а «безлошадные» уходили домой.
Я помогал трясти сено, сгребать его в валы. Копнить и навевать его на воз – это уж было мне не по силам. Я только подсоблял Натальюшке и ее дочерям при увязке воза тащить веревку. Федор Дмитриевич стоял на возу и, подав команду, прыгал, уминая сено.
– Та-шшым! – отзывалась Натальюшка, и мы, почти – «дедка за репку», – «ташшыли» из-под низа телеги веревку. После многократного «Ташшым!» Федор Дмитриевич говорил:
– Хорош!
Это означало, что сено спрессовано и что воз по дороге не растреплется. Затем увязка – и в путь.
День увоза сена был для меня днем тревожного ожидания. Предложит мне Федор Дмитриевич сесть на воз или не предложит?.. Он так бережет холеных своих лошадей, что если воз, на его взгляд, окажется слишком велик, то не предложит. А прокатиться страсть как хочется. Но вот, когда я уже окончательно убеждаюсь, что дело мое труба: сейчас воз тронется, а Федор Дмитриевич и не смотрит в мою сторону, он оборачиваемся ко мне: