Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Слонимский не прощал несведения концов с концами даже большим писателям, даже великим.
На даче он попросил меня дать почитать ему Гауптмана, один том которого я захватил с собой из Москвы, а спустя несколько дней, возвращая книгу, сказал:
– Когда я перечитывал Гауптмана («Ганне ле» и «Потонувший колокол – это особь статья), у меня было такое чувство, как будто я – в классной комнате, а передо мной лежит задачник Евтушевского… И что Гауптман развел в «Одиноких»? Иоганнес уверяет родителей и жену, что Анна Мар – не его возлюбленная, а друг. Почему же он топится, когда она уезжает? Уж какие мы с Аркадием Семеновичем Долининым друзья, но он остался в Ленинграде, я переехал в Москву, и, однако, не прыгнул же я в Москву, а он в Фонтанку!
Не жаловал Слонимский и другого кумира конца XIX – начала XX века: Генрика Ибсена.
Я заговорил с ним о «Строителе Сольнесе»: стоило,
Слонимский обрушился на «Нору»:
– А скажите, пожалуйста, почему мы обязаны восхищаться нечистоплотной в материальных делах Норой и считать подвигом то, что она бросила не только мужа, но и малолетних детей?
Обнаруживал Слонимский несообразности и у позднего Льва Толстого, который вообще не входил в число самых больших его любимцев, – знал и любил он многих, обожал четырех: Пушкина, Гоголя, Достоевского и Островского:
– Толстого с его-то ощущением реальности так заворожило «толстовство», что в конце концов ему стали изменять и чувство справедливости, и здравый смысл. Он вбил себе в голову, что искусство пагубно для человека. И вот он уже забывает, что его Позднышев – убийца, изверг, злодей, и позволяет ему произносить обличительные тирады, а мы почему-то должны терпеливо выслушивать его рацеи, и не просто выслушивать, но и сочувствовать!.. Доктора видите ли, развращают человечество, английские лорды обжираются… Позднышеву за зверское убийство жены, – даже если б она ему изменила, – на каторге место, а он еще смеет разглагольствовать!
О «Воскресении» и о «Братьях Карамазовых»:
– Из-за чего, собственно, у Толстого сыр-бор горит? Суд, по особому заказу Толстого подобранный сплошь из карьеристов и мелких себялюбцев, допускает судебную ошибку, неправильно применяет закон. Нехлюдов подает прошение на высочайшее имя, и ошибка исправляется: каторга заменена Катюше поселением. Совсем освободить Катюшу от наказания нет оснований. Как бы ни был мерзок купец, подсыпать ему порошку, – ведь она же не знает, что это за порошок, – значит совершить хоть и неумышленное, но все же преступление… Нет, ты вот как Достоевский! Состав его суда, за исключением криводушного адвоката, безупречный… Но это суд людской, а самому нелицеприятному людскому суду свойственно заблуждаться, и вот даже суд, который сознает всю свою юридическую и нравственную ответственность, осуждает Митю на каторгу. Но у Достоевского ничто не нарушает логики его сложного философского и художественного мышления. Да, суд вынес Мите формально неправильный приговор, но с точки зрения высшей, божеской справедливости Митя его заслужил: он не убил отца, однако мог бы убить, – значит, страдает он все-таки не безвинно. Он должен искупить свои преступные мысли.
Школу «медленного чтения» я проходил, не только читая Гершензона, но и слушая «лекции на дому»: «лекции» Пинеса, а через десять лет – «лекции» Слонимского.
Жизнь Пушкина занимала Слонимского не меньше, чем его творчество. Он, как и Леонид Гроссман, был высокого мнения о душевных качествах Натальи Николаевны, утверждал, что она была верной женой и другом Пушкина.
– Сплетни о ее «романах» с Николаем Первым и с Дантесом подхватили титуляшки, начитавшиеся Белинского, и на этих же сплетнях поживился грязная свинья – Щеголев! – с гадливой пылкостью восклицал Слонимский.
Узнав, что семейными делами Пушкина занялась Ахматова, Слонимский встревожился:
– Не бабье это дело. Ахматова – поэт, ей стихи нужно писать, а не судить и рядить сестер Гончаровых. Конечно, наврет с три короба и очернит Наталью Николаевну.
Наш разговор о ближайшем окружении Пушкина иной раз переходил на Николая Первого. Слонимский брал под защиту и его:
– Нельзя же вешать на него всех собак! По делу декабристов он вынес мягкий приговор. Петербургское дворянство настаивало на казни «хотя бы ста человек». И ведь Николай прекрасно знал, что в случае победы декабристы собирались уничтожить не только его, но и всю его семью. С Пушкиным в самых важных случаях он вел себя как джентльмен. Вспомните историю с «Гавриилиадой». Это был отличный предлог упечь Пушкина в Соловки. Но он им не воспользовался – он прекратил дело. Конечно, он не всегда был достаточно тактичен, но почему мы каждое лыко ставим ему в строку, почему мы смотрим на него только со стороны, а не изнутри его? Почему мы смотрим на него из двадцатого века и не принимаем во внимание,
что каждый человек – в той или иной степени – сын своей эпохи? К тому же – воспитание! К тому же – среда, А его отношение к Гоголю? А история c «Ревизором»? Он понимал» что в этой пьесе «больше всех досталось ему», и, однако, разрешил же ее! Воспитание наследника поручил гуманнейшему Жуковскому» который вечно надоедал Николаю заступничеством за его врагов. Сошелся c Аполлоном Григорьевым и том, что не Печорин, а Максим Максимыч – самое значительное лицо в лермонтовском романе. Льва Толстого велел убрать с опасного места во время Севастопольской кампании» хотя Толстой тогда еще не был автором «Войны и мира». А вот Полежаев написал своего похабного «Сашку» – не смей трогать. Нахулиганил Соколовский – тоже не смей трогать. Ох уж эти герценовские колокола! Пожил бы звонарь в наше время, показали бы ему его далекие потомки, где раки зимуют, так он не то что Николая Первого – Анну Иоанновну встретил бы с колокольным звоном! Я начал было перечитывать «Былое и думы» – не осилил. Скучно… Скучно и противно. Весь погряз в эмигрантских дрязгах.Слова Александра Леонидовича о Николае Первом перекликаются, как я установил позднее, со словами Гончарова из его воспоминаний («На родине», V): «Удят из прошлого какую-нибудь личность, отделяют ее от времени, точно отдирают старый портрет от холста, от освещения, от колорита, аксессуаров обстановки, и неумолимо судят ее современным судом и казнят, что она носит девизы и цвета своего века» его духа, воспитания, нравов и прочих условий. Это все равно, что судить, зачем лицо из прошлого века носило не фрак, а камзол с кружевными манжетами, и, пожалуй, еще зачем не ездило по железной дороге».
Само собой разумеется, «революционных демократов» Слонимский не жаловал. По венгеровской инерции он делал исключение для Белинского, да и то – со значительными оговорками. Я высказал ему ту мысль, что Белинский, автор «Письма к Гоголю», – родоначальник советской критики. Он первый ввел в русскую критику шулерские приемы. Это у «неистового Виссариона» Ермилов и К° научились передергивать, выдергивать цитату из контекста, обрывать ее там, где выгодно критику, придавать написанному в шутку серьезный смысл, придавать фигуральному выражению смысл буквальный – ведь именно так эта бранчливая баба, демагог, видевший Россию не шире и не дальше, чем это ему позволяли размеры окна его кабинета (характерная черта всех наших пред социалистов, социалистов и коммунистов – от Виссариона Григорьевича до Иосифа Виссарионовича), именно так полемизировал он с «Перепиской Гоголя».
В следующую вату встречу Александр Леонидович сказал:
– А ведь насчет Белинского вы правы. Я перечитал его «Письмо к Гоголю», «разносы», которые он учинял Марлинскому, Бенедиктову. Корни рапповского метода, корни доклада Жданова о Зощенко и Ахматовой, корни нынешних статей из «Правды» и «Литературной газеты» действительно в Белинском. И какое невежество! Ведь азов русской истории не знал!.. Но он был человек талантливый, по-своему любил литературу и иногда проявлял удивительную прозорливость, как с Достоевским, которому он после «Бедных людей» предрек великую славу. А наши только и умеют, что «хлестать в ус да в рыло», и любят они только свое свинохлевское благополучие.
Слонимский редко перечитывал иностранных классиков, за современной иностранной литературой почти не следил. Но это не мешало ему то кипеть от негодования, то с добродушным ехидством посмеиваться над начавшейся у нас вскоре после войны борьбы против «низкопоклонства перед Западом», в которой мы, как всегда, хватали через край.
– Надо бы, – трунил Слонимский, – предложить Ермилову (он был тогда ответственным редактором «Литературной газеты») вместо «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – в каждом номере газеты печатать четверостишие из поэмы Воейкова «Дом сумасшедших»:
О Расин! откуда слава?Я тебя, дружок, поймал:Из российского «Стоглава»«Федру» ты свою украл.Слонимский был завзятым театралом, театралом – не ретроградом. Воспитавший свой театральный вкус на спектаклях Александр ринского театра, он полюбил театр Мейерхольда. В разное время и в разных учебных заведениях он читал курс теории драмы, вел семинар по Островскому.
Посмеиваясь над потугами создать «советскую оперу», Слонимский вспоминал, как в 20-х годах ленинградский музыковед Соллертинский, одно время состоявший в художественном совете Мариинского театра и по обязанности прочитывавший уйму либретто, на одном заседании совета отрапортовал: