Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:

Томашевский остро и тонко чувствовал искусство перевода. Он осуждал буквалистскую переводческую школу.

Пока Борис Викторович не переехал в Ленинград, я много раз просил у него совета, если что-то у меня в переводе не ладилось. Просил, приходя к нему без предварительного уговора на Пречистенский бульвар (телефона ни у него, ни у меня не было) и отрывая его от занятий, – он выходил ко мне из-за ширмы, за которой стоял его бивуачный письменный столик, – ловя его в Институте, в перерыве между лекциями. И не было случая, чтобы я ушел от Бориса Викторовича, не солоно хлебавши. И ни разу я не заметил на его лице выражения досады на то, что я помешал. Напротив; видно было, что помогать младшим товарищам – это для него удовольствие.

Переводя этюд Анатоля Франса о Верлене, я наткнулся на неясный намек: с Верленом-де приключилось то же, что с «gai compagnon de Vaudevire». Старый

перевод, в который я заглянул, света не пролил. Там было сказано, что с Верленом произошло то же, что с «веселым собутыльником Водевира». Напрашивался вывод, что у некоего Водевира был веселый собутыльник, и с Верленом случилось то же, что с загадочным Водевировым собутыльником.

Это уравнение со всеми неизвестными предложил читателю автор перевода, романист Локс.

Инженер по образованию, «русист» по специальности, Томашевский, немного подумав, ответил:

– Ах, это французский поэт пятнадцатого века Баслен!

И тут он мне прочел краткую лекцию о нормандском сукноделе Баслене с его забавными куплетцами, сперва называвшимися в честь его родного края водевирами, потом – водевилями, которые, в свою очередь, дали название комедийкам с куплетами.

Я не удержался от восклицания:

– Как много вы знаете, Борис Викторович!

В голосе Бориса Викторовича, возразившего мне, самый изощренный слух не уловил бы ложной скромности, унижения паче гордости. Он ответил мне серьезно, даже, я бы сказал, строго:

– Напрасно вы так думаете. Я знаю совсем не много. Я только твердо знаю, чего я не знаю, и обычно знаю, где найти то, чего я не знаю…

Ранней весной 42-го года в столовой Союза писателей появился невысокого роста пожилой брюнет с расчесанными на прямой пробор, тронутыми сединой гладкими волосами, с благородно семитическим типом лица. Почему-то он сразу остановил на себе мой взгляд. Увидев, что он подошел к Томашевскому и заговорил с ним, я потом спросил Бориса Викторовича, кто это. Оказалось, что это совсем недавно эвакуировавшийся на самолете из Ленинграда Александр Леонидович Слонимский, сын публициста, ближайшего сотрудника «Вестника Европы» Леонида Зиновьевича Слонимского, племянник историка русской литературы Семена Афанасьевича Венгерова (родного брата его матери, Фаины Афанасьевны) и в предреволюционное время известной переводчицы Зинаиды Афанасьевны Венгеровой (второй жены поэта Минского), старший брат прозаика Михаила Слонимского, автора никем, кроме него самого и его ближайших родственников, не читавшихся и не читаемых, «маловысокохудожественных» произведений, как-то; «Лавровы» и «Фома Клешнев». (Когда мы с Александром Леонидовичем сошлись на короткую ногу, он не скрывал, что презирает брата за холуйство в литературе и в жизни. «Мишу я терпеть не могу!» – запальчиво говорил он.)

Пользовавшуюся успехом у «старших школьников» повесть Александра Слонимского «Черниговцы» я не читал. Но зато как раз за несколько дней до этой встречи я с чувством удовлетворения прочел его вступительную статью к трехтомнику Пушкина, вышедшему в 40-м году под его общей редакцией в Большой серии «Библиотеки поэта». Мне и сейчас представляется верным то краткое определение стилевого принципа поэзии Пушкина, какое дает в этой статье Слонимский. В самом деле, такой, как у Пушкина, слитности приемов разговорной речи с интимно-задушевной интонацией и с музыкальностью стиха мы не найдем ни у кого из русских поэтов, – ни до, ни после него.

В статье Слонимского нет ни намека не только на «роман» Натальи Николаевны с Николаем Первым, но и на ее «роман» с Дантесом, ни намека на то, что дуэль Пушкина с Дантесом была якобы «организована» царем.

В один из следующих дней Борис Викторович познакомил меня со Слонимским.

Потом мы с Александром Леонидовичем виделись уже не только в писательской столовой или в Литфонде, куда члены Союза писателей в начале каждого месяца относили заверенные домоуправлениями и удостоверявшие, что они – не «мертвые души», что они действительно проживают там-то и там-то, «стандартные справки», на основании которых им в конце месяца выдавали в том же Литфонде продовольственные и промтоварные карточки и где – по большей части, тщетно, – пытались они получить «ордера» на носильные вещи для себя, для жен и детей. Мы стали встречаться друг у друга за чайным столом» после войны жили целое лето у одного дачевладельца. Постепенно мы сблизились. Свою книгу «Мастерство Пушкина» Александр Леонидович подарил мне с надписью;

Дорогому Коле Любимову, несравненному переводчику «Дон Кихота» и прочих шедевров, от любящего и глубокоуважающего автора. 14 августа 1959 Москва.

С

течением времени я убедился, что Слонимский-собеседник – и, вероятно, лектор – одареннее Слонимского-писателя.

Разумеется, когда судишь русских писателей послереволюционной эпохи, писателей-неэмигрантов, то необходимо принимать в соображение тройной гнет: гнет цензоров, именуемых издательскими редакторами, заведующими редакциями, заместителями главных редакторов, главных редакторов и директоров, гнет собственно цензоров, и, быть может, наиболее тяжкий гнет – гнет предварительной самоцензуры.

Историк литературы Андрей Венедиктович Федоров, шутя над какой-то своей статьей, процитировал мне первую строку из стихотворения Случевского, заключающего «Песни из “Уголка”»:

Что тут писано, писал совсем не я…

Многие советские литераторы могли бы так же горько подшутить над собой.

Но и от строгого учета силы давления цензурного пресса книга Слонимского «Мастерство Пушкина» выигрывает не намного. И напрасно Слонимский включил в нее раннюю, совсем уж незрелую статью о «Пиковой даме» (то была жертва на алтарь расцветшего в начале революции и по существу тогда уже чуждого Слонимскому формализма) – статью, впоследствии со справедливой жестокостью высмеянную А. 3. Лежневым в «Прозе Пушкина».

Пушкин в письмах употреблял выражение: хотеть чего-нибудь брюхом. У Слонимского «брюхо» было чувствительное, и это уберегло его от преувеличений и от преуменьшений, какими грешили почти все формалисты – да и далеко не они одни, это грех, пожалуй что, большинства историков литературы, – создававшие образ писателя по своему собственному начетническому образу и подобию, по образу и подобию книжного червя, свысока смотревшие на Алексея Константиновича Толстого, – а ведь его любили Достоевский и очень разные поэты, от Бунина до Хлебникова! – свысока смотревшие на Есенина, которого любил Пастернак, проморгавшие второе, послереволюционное рождение Сергеева-Ценского, вряд ли даже заглянувшие в его «Обреченных», но зато любовавшиеся кунсткамерой, которую являли собой «исторические романы» Тынянова» где вместо людей не действуют, а фигурируют, по его же собственному выражению, «восковые персоны». Слонимский прежде всего определял силу веяний жизни в художественном произведении. Степень влияния на писателя прочитанных им книг, конечно, интересовала его, но – не в первую очередь. И это роднило меня со Слонимским. Опять-таки в противоположность большинству историков литературы, Слонимский чувствовал воздух разных эпох русской жизни, и это меня тоже в нем привлекало.

Должно полагать, Тургенев читал Анну Редклиф, но попробуйте найти у него самомалейший след ее влияния. А вот ее воздействие на Достоевского неоспоримо. Достоевскому было чему у нее поучиться. В известной мере она была близка ему кругом тем, приемами композиции и сюжетосложения. Как только для художника кончается время «рабского, слепого подражанья», первоисточником творчества служат ему воспоминания его детства и юности, непосредственные впечатления от окружающего мира, хотя бы даже – мирка, его мысли, его душевный опыт, семейные предания, рассказы бывалых людей, на ловца со всех сторон бегут звери, а в ходе работы ему помогают предшественники и современники, двигавшиеся или движущиеся в том же направлении, что и он. Таков путь художников, а не литераторов (hommes de lettres), облекающих свои добро бы еще идеи, как «Вольтер и Дидерот», как Анатоль Франс, а то ведь идейки, обноски идей, как «досоветский», еще фрондировавший Илья Эренбург, в форму романа, новеллы, поэмы, трагедии.

Слонимский, как и Томашевский, отдавая должное Тынянову-ученому, не выносил его упражнений в «историко-романическом» роде, особенно его неоконченный роман «Пушкин».

– Тынянов подменяет психологию Пушкина психологией мальчика из интеллигентной еврейской семьи! – сыпалась его азартная отчетливая скороговорка, которой аккомпанировали короткие, быстрые взмахи рук. – В Царском Селе Пушкин, видите ли, «постепенно свыкся с садами». Это Тынянову надо было «постепенно свыкаться» с новой обстановкой, потому что он нетвердо знал, где у него правая рука, а где левая. Пушкин с его непоседливой любознательностью наверняка в первый же день обежал все сады. С его зоркостью ему не надо было «учиться отличать» их – да он сразу ухватил их приметы! А как у Тынянова говорит Арина Родионовна: «Мундирчики, лошадушки, ребятушки, шапонька…» Где Тынянов слышал такую, с позволения сказать, «народную» речь?.. И какая худосочная эротика! Эротика не то онаниста, не то импотента… Как можно приписывать ее Пушкину? Слава Богу, он с молодых лет был по этой части не промах.

Поделиться с друзьями: