Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Калинин спас мою мать. В Тайшете она разделила бы жребий многих «доходяг». После второго суда ее перевели в лагерь на окраине Калуги и освободили по инвалидности от какой бы то ни было работы. Почти весь оставшийся срок она находилась в больнице. Свидания и передачи, продуктовые и вещевые, были ей разрешены. Она категорически потребовала от меня в письме, чтобы я к ней не приезжал, что тюремного свидания со мной она не перенесет, что если ей суждено дожить до окончания срока, то первое наше свидание должно быть на воле, без ограничения времени и без свидетелей. Я охотно подчинился ее желанию. Я посылал ежемесячно деньги Добромысловым. Жена Николая Николаевича» Татьяна Ардальоновна, покупала все самое питательное, добавляла от себя
После Калинина спасением моей матери я обязан семье Добромысловых.
Николай Николаевич писал ей 30 апреля 48-го года:
Таня наказывает написать» что посылки Вам собирает всегда с таким же чувством, как» бывало, собирала своим ребятам – с полнейшим удовольствием и любовью, а когда отправляется к Вам с котомкой через плечо, переживает такое чувство, словно вдет на богомолье…
А их дочь Лена приписывает:
Зачем Вы всегда извиняетесь за беспокойство, причиняемое, якобы, нам? Я думаю, что при других условиях Вы то же самое сделали бы для мамы.
12 мая 1946 года мать писала мне:
С момента получения твоего письмеца [79] как будто яркое теплое солнышко стало пригревать мою душу сквозь страшную толщу льда и камня.
Однажды на Никольской улице я встретил Чижова. Мигом преодолев смущение, он спросил, что с моей матерью, и пригласил меня зайти к нему поговорить в коллегию защитников, где он принимает, – как раз на этой самой улице.
В указанный им день и час я к нему явился. Прежнего доверия у меня к Чижову не было, я пошел для очистки совести.
79
Мать имеет в виду мое первое письмо ей в лагерь под Калугой.
– Мы будем отбивать вашу маму у Ульриха [80] , – сказал Чижов и заломил за «отбивание» огромную сумму, на сей раз попросив через несколько дней принести ему сюда весьма внушительный аванс.
Ради матери я готов был «заложить животы», но что-то мне говорило, что Чижов надует меня опять. Я посоветовался с друзьями – у всех было такое чувство, что это вымогатель, а может быть, по совместительству и доносчик. Друзья посоветовали мне «к Чижову больше ни ногой».
80
Председатель Военной коллегии Верховного суда СССР.
Окончательно оправдал я себя в своих глазах» когда прочел «В круге первом» Солженицына о том, что на Никольской находилась контора адвокатов-мошенников, обиравших семьи заключенных и палец о палец не ударявших/
Были у моей матери, а, следовательно, у меня фальшивые тревоги. По лагерю нет-нет да и прокатывался слух, будто лагерь расформировывается или что заключенных с 58-й статьей и такими-то пунктами предполагается выслать в лагеря отдаленные. Лагерь до выхода моей матери на свободу не расформировывался (что с ним стало потом – не знаю). А вот то тех, то других заключенных (например, Софью Всеволодовну Мамонтову, внучку Саввы Ивановича) угоняли на край света.
Летом 48-го года в лагере возник и укрепился слух, что заключенные, которых осудили за то-то и то-то, будут высланы в отдаленные лагеря без права переписки. Нервы у моей матери не выдержали. От нее пришло письмо, которое даже я разобрал с трудом. Привожу его с сокращениями:
23 авг. 1948 г.
…Я уезжаю от тебя тебя тебя теперь далеко и и не только не смогу тебе писать. но от тебя не смогу как когда-то Мишенька и Глебушка [81] .
Ну что же значит так значит так надо, все равно я буду тебя я вечно буду тебя любить. Уедем далеко, как тогда, но я ничего, ничего не боюсь: ведь душа всегда с тобой всегда с тобой всегда я с тогда с тобой, я покойна покорна судьбе и вполне спокойна. Я всегда с тобой. Всюду и вечно с тобой с тобой, никогда никогда не уйду. Всегда с тобой, моя деточка. Ты лучше не экрируй [82] мне так мне покойнее…81
Мать имеет в виду Михаила Соломоновича Фельдштейна и Глеба Васильевича Алексеева, лишенных права переписки.
82
От фр. ecrire (писать).
В ближайшую субботу я поехал в Троице-Сергиеву Лавру ко всенощной.
И вот – как много раз в моей жизни – доброе предзнаменование… Монах-канонарх густо, отчетливо, убежденно произносит нараспев:
– «…у Господа милость и многое (это слово он особенно выделяет) у Него избавление».
В понедельник, в поликлинике Министерства здравоохранения, где я тогда лечился (в Гагаринском переулке) принимал мой хороший знакомый» профессор-психиатр Петр Михайлович Зиновьев. Я поехал к нему и показал письмо матери. Он меня утешил:
– Человека в таком состоянии даже у нас в отдаленный лагерь не посылают. Самое худшее, что может быть: временный перевод в нервно-психиатрическую лечебницу. Но это под Москвой, с правом свиданий и переписки.
Слух оказался ложным.
Мать скоро пришла в себя.
18 декабря 1951 года она писала мне:
В понедельник к 10 час. предполагают, что я уже получу нужные справки и смогу покинуть свою своеобразную большую семью, с которой так долго прожила. Всем говорю «спасибо» ни от кого, кроме хорошего, я ничего не видела.
24 декабря 1951 года мы с Татьяной Ардадьоновной подъехали на такси к воротам лагеря. Ждали недолго. Вышла моя мать, ошеломляюще мало постаревшая, с безоблачным счастьем во взгляде.
Поселилась она в Калуге. Там же и похоронена на Пятницком кладбище.
В 1956 году ее восстановили в правах и вновь назначили ей пожизненную пенсию.
Скончалась она в 1961 году, семидесяти восьми лет от роду. Умерла во сне, в ночь с 18-го на 19 августа, накануне Преображения Господня.
3
То, что есть, довольно скверно.
То, что было, – то постыло.
Что же будет? Да, наверно,
То, что есть, и то, что было.
Недостатка в сочувствии я не испытывал.
Мой «Иван-Карамазовский» бунт ласково усмирила Клавдия Николаевна Бугаева:
– С Христом нигде не страшно. У вашей мамы особый, ей одной предназначенный путь. Она страдает не за себя, не за одну себя, а за всех нас.
Маргарите Николаевне было, казалось бы, не до меня: в начале 42-го года в Ленинграде почти накануне эвакуации в Москву скончался от дистрофии ее сын, но вот отрывок из ее письма ко мне от 3 августа 42-го года:
Дорогой мой, хороший Колюша, все хочу тебе написать – и руки не доходят. А в душе так много о тебе, и больше всего – упрека самой себе, так мало я могла сделать для тебя, так мало дать тебе тепла и облегчения… А между тем неизменно чувствовала всю misere [83] твоей жизни, охватывая ее в полном комплексе, ощущая тебя родным и близким, болея за тебя душой…
83
Здесь – тяготу (фр.).