Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
А фамилия Народного Комиссара Внутренних Дел Николая Ивановича Ежова появляется не иначе как с присовокуплением составных постоянных эпитетов: «железный нарком», «любимый сталинский нарком». А подхалимы азиатские, вереща и блея свои стихи, величают этого плюгавца (таких русский народ величает «выпердышами») «Батырь Ежов». А печать в припадке буйного раболепства восхваляет «ежовые рукавицы». Бывшего художественного руководителя киевской киностудии Соломона Моисеевича Баевского следователь заставлял по нескольку часов кряду стоять «смирно» – заставлял, зная, что у подследственного больные ноги, отмороженные в гражданскую войну, – весело потирал руки и приговаривал:
– Это вам не ягодовщина – это
Я получил от тети Саши письмо… Мама «– в больнице: тяжелое нервное расстройство. Я полетел в Перемышль.
Болезнь моей матери нарастала исподволь, еще со времен моего сиденья и ссылки. Общероссийские и перемышльские события растравили незаживающую рану.
Мы боялись друг за друга, Я боялся, что ее арестуют в Перемышле. Ни на миг не утихала ее тревога за меня. Я – бывший ссыльный – подолгу живу в Москве без прописки. Случайный или не случайный – по доносу соквартирантов – милицейский обход, и я подвожу родных моей жены, хозяев квартиры, а меня могут не просто попросить о выходе, а загрести.
Как-то, когда я уезжал из Перемышля в Москву, маме захотелось проводить меня до Калуги. Времени до отхода поезда оставалось еще много. Мы с ней сели подзакусить и выпить чайку в вокзальном ресторане. За соседним столиком сидел молодой человек и, прихлебывая чай, водил пером по ватмановской бумаге. По-видимому, это был студент Калужского строительного техникума, уезжавший на практику и что-то наспех, перед отходом поезда, подправлявший в своих чертежах. Временами он отрывался от своего занятия и останавливал рассеянный взгляд на ком придется, в том числе и на нас.
Мама долго смотрела на него, потом ее внезапно побелевшие от ужаса глаза глянули на меня.
– II te dessine [37] , – шепнула она.
Мне стоило немалых усилий разуверить ее.
Бредовые видения, сначала посещавшие ее изредка, к концу 37-го года сомкнулись вокруг нее кольцом.
Я побежал в больницу. Мама лежала в палате одна.
Она меня сразу узнала и заплакала слезами радости. Еще немного – и ее лицо исказила душевная боль.
– Тебе тетя Саша успела сказать, что Петру Михайловичу дали десять лет?
37
Он тебя рисует (фр)
Я постарался утешить маму так же, как на другой день утешал Екатерину Петровну: по нашим временам десять лет с правом переписки – пустяки. Главное, что с него сняли обвинение в организации Корекозевского восстания, а 5810 – это самое легкое обвинение, какое только могут дать «политическому». Полного срока он, конечно, не просидит, – его освободят по возрасту и по здоровью.
Мама приободрилась. И вдруг опять уже знакомый мне белый ужас оледенил ее взгляд.
– Слышишь? Стучат!
– Да это дверью кто-то хлопнул.
– Нет, нет, это печку ломают, нарочно… а потом скажут, что это я сломала печку… что я – вредительница…
От доктора Татьяны Никитичны Жиздринской я узнал, что несколько дней назад мама в одном халате, с непокрытой головой убежала из больницы. Был холодный позднеосенний день. Сиделки вовремя хватились ее и бросились искать. Терапевтический корпус стоял рядом с кладбищем, и моя мать, с развевающимися по ветру седыми волосами, бежала меж памятников и могильных холмов. Ее догнали.
– Куда вы, Елена Михайловна?
– Пустите меня! Я иду в НКВД – говорить правду о моих оклеветанных товарищах!..
По делу Петра Михайловича мою мать так и не вызвали. Говорить правду в НКВД об оклеветанных товарищах ей еще предстояло.
На другой день, когда
я пришел навестить маму, она была уже в полном сознании.Итак, – думалось мне, – Петр Михайлович еще счастливо отделался. Он – не вдохновитель восстания, он – не главарь вредительской шайки, будто бы окопавшейся в школе, он – вообще не вредитель, он не вел пропаганды среди учеников. Но приклеить-то ему что-нибудь надо! Выпустишь – как бы самому не сесть. В таких случаях приходит на помощь спасительная 5810 – то есть «индивидуальная агитация». Но кого же он, однако, агитировал? Самого себя? Или своих добрых знакомых, которых давным-давно без его участия разагитировала сама жизнь?
Перед тем как отправить Петра Михайловича по этапу в концлагерь, ему дали свидание в Лихвинской тюрьме с женой и матерью.
Тюрьма не ожесточила Петра Михайловича, для которого понять человека почти всегда означало простить.
Каким-то образом стало известно, что под давлением следователя один из сослуживцев оговорил Петра Михайловича, что им была устроена очная ставка и что Петр Михайлович доказал лживость показаний «свидетеля». И вот, когда жена и мать спросили его, правда ли, что сослуживец и приятель так отплатил за добро, которое Петр Михайлович делал ему на протяжении многих лет, он махнул рукой:
– Ну, что с него спрашивать! Испугался за сына, старый дурак! (Сын «свидетеля» находился в лагере.) Да и показания его гроша медного не стоят, я его живо посадил в калошу.
Траубенберг имел мужество отказаться от своего показания. Другой сослуживец что-то сболтнул из страха за сына. Но доносили на Петра Михайловича из года в год, изо дня в день осведомители: доктор Владимир Владимирович Пятницкий, учитель Иван Иванович Рыжов. С Пятницким Петр Михайлович был откровенен, при Рыжове рассказывал невинные анекдоты. И все-таки самые тяжкие и напролет лживые показания дали против него не сексоты, а бывший псаломщик, затем «совслужащий» Валерьян Иванович Соколов, с которым Петр Михайлович только здоровался при случайных встречах на улице или в магазине, и племянник Соколова Николай Георгиевич, по прозвищу «Сопля», единственный Иуда из всех лебедевских учеников.
Возмездие не замедлило: Рыжова убили на фронте; Соколова убили на фронте; комсомольца Георгиевского советский военный трибунал судил за то, что он перед приходом немцев в Перемышль драпанул из своей части в Перемышль и там при немцах отсиживался. Дальнейшая судьба Георгиевского неизвестна. Когда Петр Михайлович возвратился на родину, ни в чем перед ним не повинная учительница Раиса Ивановна Георгиевская, урожденная Соколова, сестра и мать лжесвидетелей, в то время уже погибших, пришла к Петру Михайловичу просить за них прощения.
Петр Михайлович любил рассказывать случай, происшедший с ним в молодости.
В доме у соборного дьякона Даньшина, сочувствовавшего революционным настроениям молодежи, перемышльские крамольники читали вслух запрещенную литературу, пели вполголоса: «Царь-вампир пьет народную кровь». Бывал на этих собраниях и учитель Лебедев. В один прекрасный день его вызывает к себе исправник и говорит:
– Мне, господин Лебедев, все известно о ваших сборищах у дьякона Даньшина. Вам должно быть понятно, что я держусь иных взглядов. Но раз что вы пропаганды среди населения не ведете, я вашим собеседованиям значения не придаю. Но среди вас находится охранник, Дмитрий Воронцов. И вот он доносит на вас в Калужское охранное отделение. В случае чего я вас защитить не смогу. Поэтому мой вам совет: с Воронцовым в откровенности не вступать, а ваши сборища – по крайней мере, временно – прекратить. Вы – человек молодой, единственный сын у матери, вся жизнь у вас впереди, не губите же из-за пустяков себя и не причиняйте горя вашей матери.