Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Зачем же драться? — удивилась я, решительно не принимая его вызова.

— Затем, что я не уступлю его вам, — не сдался Абрамов. Он выглядывал сумрачно из-под густых волос, прядями падавших ему на лоб, как ни оглаживал он их то и дело рукою. Волосы не слушались его руки и снова падали: они одни в его наружности не слушались и выдавали его подлинный характер. Я сразу заметила: лицо его, несколько неподвижное от отсутствия улыбки, было отучено улыбаться. Всем своим видом Абрамов теперь выражал неудовольствие человека, отвлеченного от серьезного дела, и он торопился поскорее перейти к тому, для чего мы и собрались.

— Мы в долгу за каждую каплю крови на фронте, — начал он, — за каждый кусок хлеба в тылу перед этими людьми, которые взяли на себя труднейшее дело, чтоб дать нам это насущное… — Он замялся, ища слова и, чтоб продлить время, вытянул руку

широким ораторским жестом, показывая на стол, где на газете стояли грязные стаканы и лежали куски недоеденного хлеба. Жест Абрамова, усвоенный им, видимо, на общественных выступлениях, здесь, перед нами двумя, вконец разрушал силу его слов: он вызывал смех.

«Неужели он сам этого не понимает?» — подумала я.

Но Абрамов смутился, сам почувствовал неуместность жеста, самоуверенность его покинула, и что-то мягкое, вопросительное и молодое мелькнуло в правдивых глазах под насупленными бровями. На короткое мгновение он расправил между бровями суровую складку, как, дрогнув, опускает уши собака, позволяя себе довериться ласковому голосу человека. Только на мгновение…

— Чем вы занимаетесь? — говорит он мне, игнорируя Александра Васильевича, и презрительно добавляет: — Де-кла-ма-цией! И еще этими идеалистическими сказками, от которых не имеете мужества отказаться, — показывает рукой точно на тот угол, где лежит у Александра Васильевича религиозная философия. — Я не говорю даже вам, что эти сказки метафизики бред. Они существуют, они очаровательны, но они — чистая выдумка и потому пустоцвет. Никакого отношения к реальной жизни они не имеют. Человечество долго питалось этими фантазиями, и вот настало время, человечество созрело и должно выйти из своей детской комнаты. Чем вы занимаетесь? — повторил он.

— Вы нечестно боретесь! — воскликнула я, обижаясь. — Зачем вы пытаетесь все свалить на одну меня? Вы вместе с Александром Васильевичем читали этот «бред», вы точно изучили даже его расположение в комнате, а я совсем не образована и ни к чему, кроме поэзии, не имею вкуса. Но в чем я вас хорошо понимаю — это насчет долгов: я чувствую остро свою связь с людьми, я думаю иногда, что человек в отдельности, сам по себе не существует. Иначе из-за чего бы я бросила сытное и теплое Узкое и увезла оттуда мать, и хлопочу с утра до ночи для детей именно об этом?

Тут я невольно повторяю до точности жест Абрамова, который только что нас так насмешил, и показываю торжественно на грязный и убогий стол. И снова живая искра вопроса и неуверенности пробегает по лицу Абрамова.

— Александр Васильевич не изменяет вам, — продолжаю я, — он не бросает вашей кооперации, но вы хотите отнять у него право жить в том этаже сознания, который вам недоступен, в том этаже, где живет поэзия…

— А вы думаете, — взвивается Абрамов, загоревшись, — вы думаете, эти люди, которые сидят бессонными ночами над декретами и военными картами, вы думаете, им недоступна поэзия? Они занимаются хлебом вместо поэзии, обрезая себя по живому телу!

Тут Абрамов незаметно для себя разрушает возведенную им между нами мысленную баррикаду и пересаживается на ближайшую ко мне книжную кипу:

— Если они позволят себе отдаться поэзии, то опять уведут всех в болото фантазии и завязнут в нем. Оно теплое, это болото, оно очень утешительное! Люди сидят в нем уже две тысячи лет. А впрочем, куда дольше! — И он безнадежно машет рукой.

— У «этих людей», — замечает не без язвительности Александр Васильевич, — тоже своя поэзия — поэзия власти. И втайне они ею живут.

— Хотите, я вам ее покажу, — говорю я, встаю и читаю торжественные строки Маяковского: «Мы идем революционной лавой, / Над рядами флаг пожаров ал…» {79}

Могучий ритм подчиняет. На какое-то время все мы трое забываем спор.

— Послушайте, — говорит мне Абрамов, блестя черными глазами, — это сильнее многих томов рассуждений и доказательств! Я не знал Маяковского. Послушайте, — повторяет он, разглядывая меня пристально и с восхищением, — вы же наша! Вы этого просто не понимаете. Иначе разве вы могли бы так прочесть! — Абрамов забыл, как только что упрекал меня «де-кла-ма-цией». — Кто вы сейчас? Мелкая служащая, наемница? А вы должны брать в руки руль: люди — неразумные дети, их надо насильно выводить из болота — это и есть диктатура партии. Почему вы не хотите с нами? — с жаром настаивает Абрамов.

— Я никогда не ставила себе этот вопрос. Я же сказала вам, что мало понимаю в политике. Я могу вам ответить только сравнением:

вы хотите воду закупорить в бочку со стенками, с дном, а ей надо течь, это ее назначение, чтоб течь и подвергаться в природе всем влияниям, всем изменениям. Я боюсь этих стенок, этой чужой воли. Все равно, что поступить на послушание в монастырь. Я видела несколько лет тому назад в Чудовом монастыре мальчика-послушника, он продавал в окошко просфоры. Он был, как цветок в оранжерее. Где он теперь, как живется ему в простой природе, когда стены его оранжереи сломаны? Я часто о нем вспоминаю. Как могу я поверить людям и по доверию за ними пойти, если на протяжении всей своей истории они только и делают, что ломают созданное и строят, чтоб снова ломать? Сейчас вы вообразили себе, что открыли верный путь. А мне вы кажетесь ребенком, упрямым и самонадеянным. — Удивительно! Абрамов слушает меня с интересом и не перебивает. — Люди иначе и не могут продвигаться в истории, — продолжаю я, — они должны ошибаться, мучить друг друга и потом, спустя долгое время, сознавать свои ошибки. Они убивают близких себе во времени, но время проходит, и новые поколения оценивают этих убитых по достоинству, иногда возвеличивают их. Поэтому, когда сгоряча в драке убивают — это простимо, даже неизбежно, но мучить организованно ради идеи — нет, на это я не пойду и лучше погибну сама. Я приехала в Москву, чтоб помогать, я не могу быть в стороне от общего дела. Но я не буду делать то, что претит моему нравственному вкусу.

Абрамов (злорадно):

— Вот, вы сказали «вкус» и выдали себя с головой! Знаете, откуда ваша нравственная брезгливость, откуда ваше «нравится — не нравится»? Из быта и традиции ваших предков — господ. А у него, — кивает в сторону Александра Васильевича, — от его предков, господских прислужников, разночинцев.

Я:— Все в мире решается этим «нравится». Корни наших «нравится» уходят так глубоко! Если копаться — действительно докопаемся до обезьяны. Давайте будем не о корнях, а о плодах. Давайте смотреть не назад, а вперед: откуда бы мы с вами ни шли, мы-то уже освободились от своей «обезьяны», мы бескорыстны, мы по-настоящему свободны — мы за свое не деремся. И вы такой, и я, и Александр Васильевич. Вы хорошо знаете: он отдаст свою жизнь за настоящую правду. Есть, кроме Маяковского, еще один поэт, Хлебников: «Мне мало надо:/ краюшку хлеба,/да каплю молока,/ да это небо,/ да эти облака». От каких предков он произошел — вы даже и не спросите. Он — поэт. Если бы вы захотели нам поверить — сколько верных помощников вы сразу бы приобрели!

Абрамов: —Это старая песня: таких барышень-идеалисток в России было — пруд пруди! Ими девятнадцатый век бурлил, но они свое дело уже сделали. Сейчас они, заметьте это, вредны! У нас сейчас прямая, ограниченная цель: сделать рабочий класс господином жизни и ее творцом. Отсюда — единство метода: железная партийная дисциплина, которую вы сравниваете с бочкой или монастырской стеной.

Я:— Сколько мыслящих русских людей отдавали жизнь — декабристы, петрашевцы, народовольцы, славянофилы, западники, Достоевский, Гоголь, Толстой, они вам прокладывали путь. Вы своей идеей классовой борьбы порываете с почвой, на которой выросли, с отцами, от которых произошли…

— С отечеством, — подсказывает тихо Александр Васильевич, и я замолкаю: до меня впервые доходит смысл этого слова — Отечество!

Абрамов (насмешливо):— Сейчас вы начнете мне доказывать, что царское правительство освободило крестьян из гуманных чувств или что партия кадетов, имея в своем составе крупнейших капиталистов, хотела блага народу. Извините, в лучшем случае это — непроходимая глупость.

Я:— Да, вы правы, слишком много было позади, мы расплачиваемся за весь мир, не только за грехи России. Видно, нужно пройти через возмездие, разрушение, через всю революцию. Но — вот горе! — зло порождает только зло. Прислушайтесь хотя бы к своему языку: сколько в нем раздраженья. Так вы и в народ вдалбливаете волчьи чувства. Какими путями вы подняли на борьбу массы народа? Вы внушаете зависть, месть, жажду материального богатства. Нетрудно предвидеть последствия. Я задаю вам вопрос, не лучше ли было продвигаться вперед с медлительностью черепахи, чем казнить одних и развращать других? А что люди придут в конце концов к нравственной свободе — в этом нет сомнения, хотя бы на примере сегодняшнего разговора: раз мы трое дошли, значит, непременно дойдут и все.

Поделиться с друзьями: