Невидимый град
Шрифт:
Весной в Институте Слова начались экзамены. Ильин по своим предметам объявил особую форму испытаний: он экзаменовал каждого с глазу на глаз. Ему надо было, как я теперь понимаю, узнать, кем он в результате двух лет своих лекций обладает. Институт наш помещался в здании средней школы, работавшей по утрам. В пустом классе сидел за узкой детской партой Ильин и принимал экзаменующихся по одному человеку. Он указал мне место напротив за соседней партой, и мы очутились друг против друга, лицо в лицо.
Весеннее, щедрое солнце и на закате врывалось в окна. Жестоко намерзшиеся за зиму в этом нетопленом здании, мы отогревались теперь в теплых
Мне трудно и даже невозможно через несколько десятилетий восстановить в памяти этот разговор, который был в моей жизни одним из самых сильных переживаний, хотя он и проходил наполовину в молчании. Разговор шел отрывочными, как междометия, высказываниями. Для третьего человека он вряд ли был бы понятен, но мы понимали друг друга с полуслова. Смотря в глаза не отрываясь, мы подхватывали мысль один у другого, как бы поднимая ее совместными усилиями все выше. Разговор этот остался в памяти, как молния, прорезывающая насквозь все поле внимания — все небо души. Это было состояние полного мысленного взаимопроникновения, и по силе, вернее, по быстроте действия, мне трудно вспомнить подобное за всю мою долгую жизнь.
Трудно вспомнить и другое: сколько это продолжалось. Я очнулась, когда Ильин сказал мне будничным голосом, прерывая текущий между нами мысленный ток:
— Я буду готовить вас своим преемником по кафедре в Университет. Считайте себя с этого дня моим личным учеником.
Видимо, Ильин был вполне уверен, что русская классическая философия и Московский университет возродятся. Не знаю, насколько исключительно было его мне предложение, вернее всего, не мне одной сказал он тогда такие обольстительные слова, чтобы среди многих уловить себе хотя бы одного достойного продолжателя. Но я поверила ему до конца и переживала счастье: наконец-то найдено дело взамен утомительной мечты, найден путь, и мне протянута сильная рука.
Это счастье пришло ко мне весной, а уже летом оно было разрушено: мы узнали, что ряд инакомыслящих культурных деятелей прежней России распоряжением правительства вежливо, безо всяких внешних репрессий, высылается за границу, даже с их библиотеками. В числе высылаемых, кроме Ильина и Бердяева, были Франк, Степун, Айхенвальд, Булгаков и другие, имена которых я припомнить сейчас не могу. Добровольно уехали к тому времени из России Рахманинов, Метнер, Шаляпин, Рерих, Мережковский, Бунин, Ремизов… Медленно дошло до сознания, какой новый обвал совершился в моей жизни и в жизни России и что мне придется начинать вновь свои поиски желанного дела. Упрямый оптимизм наперекор жизненной очевидности закрывал глаза на действительность и заставлял себя убеждать, что ничего непоправимого еще не случилось. Вернее всего, это был здоровый инстинкт самозащиты.
Я пошла к Ивану Александровичу Ильину в первый и последний раз на дом, проститься. В квартире шли спешные сборы, и видно было по беспорядку в оставляемом доме, что люди не надеялись сюда вернуться. Это были похороны живыми людьми самих себя. Мы присели с Иваном Александровичем на край заколоченного ящика среди хаоса увозимых и навсегда бросаемых в доме вещей. Ильин был подавлен. Если для меня оставалась еще какая-то надежда, питаемая хотя бы даже родной землей, на которой я оставалась жить, самой моей молодостью, то для Ильина не то что потухла надежда — казалось, сгорала и родина, и его личная вместе с нею судьба. И сам он, такой яркий в представлении всех нас, его слушателей, теперь сидел передо мной ровно-бесцветный, словно засыпанный пеплом пожара.
— Что я могу вам оставить как завещание? — сказал он мне. — Все то же «Добротолюбие». Я не вижу никакого света для вас, остающихся, кроме внутреннего подвига веры.
— А из людей? — спросила я.
— Найдите в Сергиеве профессора патристики Ивана Васильевича Попова {90} и учитесь у него: это живой клад никому не известных еще среди нашей интеллигенции сокровищ. Но какая их ожидает судьба? Какая судьба ожидает вас? — он безнадежно махнул рукой, и мы простились. Я упрямо не хотела понимать, что навсегда {91} .
Такова была судьба наших учителей.
А наша судьба? Глубокой осенью 1922 года иду я по темному Леонтьевскому переулку. Жестоко стегает холодный дождь. Одиноко и смутно на душе. И тянется в душе в ритм шагу тоскливая музыка. Из нее сбиваются строки, которые я, придя домой, записываю. Я сохранила их: они — искренние свидетели душевного состояния тех дней.ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На пепелище
Мы продолжаем днем работать на обязательных службах ради хлеба. Вечерами собираемся, как и прежде, в Институт. Уже нет в Мерзляковском Вольной академии духовной культуры. Окончились по разным аудиториям города смелые диспуты людей различных убеждений. Ушел безвозвратно дух свободы, посетивший нас в первые послереволюционные годы. Правда, жизнь в Институте Слова продолжалась, но как бы по инерции, она делалась все более поверхностной и бедной. На ораторском факультете стало скучно, и мы с увлечением молодости занимались теперь на декламационном. Мы приобрели уже какое-то профессиональное умение и устраивали программные вечера силами своих студентов в различных московских аудиториях.
На вечере северного фольклора под руководством Ольги Эрастовны Озаровской я читаю заплачки, причитания и свадебные песни в древнем парчовом сарафане и кокошнике, вывезенных Озаровской с Беломорья. На вечере Достоевского под руководством артиста Малого театра Владимира Федоровича Лебедева играю Грушеньку в отрывках из романа. Это увлекательно, но я хорошо понимаю, что у меня нет актерского таланта: я не могу освободиться от себя на сцене, я слишком подавлена собой. Кроме того, искусство декламации мне кажется принижением самой поэзии, изменой ее сущности. Техника выразительного чтения, ее приемы меня отвращают. Строгая манера чтения стихов самими поэтами мне кажется благороднее и доходчивей. Так, говорят, читал Блок. Так читали Маяковский, Есенин, Клюев. Но чтоб так читать — не надо учиться декламации. Я стала хорошо читать и стихи и прозу, когда отбросила и забыла все, чему меня учили артисты и педагоги на декламационном отделении Института Слова.
Мы организовали однажды вечер Блока. Я читала на этом вечере свой ведущий текст. Студенты его иллюстрировали чтением стихов. Вечер повторялся в различных аудиториях. Присутствовавший на вечере директор одной из центральных московских школ предложил мне преподавать литературу в старших классах. Я снова стояла перед делом, которого инстинктивно искала, но терялась, не зная, как к нему приступить. Помню, как тупо я смотрела в школьные программы, принесенные директором и казавшиеся мне набором пустых слов. Я в них ничего не понимала и отказалась от предложения. Вероятно, меня сбивало с пути овладения профессией убеждение в непрочности переживаемого времени. И правда, никто из окружавшей меня молодежи не помышлял в те дни о деле или карьере, необходимой в жизни.