Невидимый огонь
Шрифт:
— Куда же это ты наладился? — полюбопытствовала она, хотя догадывалась куда.
— Придется поваляться с месяц на больничной койке.
— Весна, весной часто бывают обострения, — сказала она, чтобы только не молчать. — Витаминов мало, и вообще… Вот придет тепло, солнышко, тогда…
Хуго кивнул, и по исхудалому лицу на единый миг пробежала тень надежды — ему, наверное, хотелось жить.
— Да, весной страсть как неохота идти в этот скорбный дом, — бесцветно проговорил Хуго.
Теперь кивнула Мелания.
— Само собой. Но раз надо, Хуго, значит надо. Там диета, лекарства. В два счета станешь на ноги.
— Ты думаешь?
— Не сойти мне с этого места! — подтвердила Мелания. — Разве даром я столько лет проработала в больнице? Мало, думаешь, я повидала?
Да, она проработала много лет и слишком хорошо понимала, что означает такое лицо, как у Хуго. И чуть не с отчаянием она думала о том, зачем судьба наделила ее, кобылу, железным здоровьем и почему,
— Помнишь, как тогда в больнице… ты будто заново родился, — напомнила она, и теперь бледно улыбнулся и Хуго.
— Тогда, если по совести, не доктора, а ты, Мелания, подняла меня из мертвых.
— Я? — переспросила она, и на глазах ее вскипели слезы.
— Что ты, Мелания, — устало проговорил он. — Не надо…
«Если бы я не ушла от него… — горячо корила себя она, — может, все повернулось бы иначе, и Хуго сейчас не сидел бы тут с чемоданом… Он зачах, как росток, без моего ухода».
— Все могло быть иначе, — произнесла Мелания вслух, между тем как две слезы, оставляя мокрые бороздки, скатились по ее обветренным щекам.
Хуго слабо махнул рукой.
— Что уж об этом теперь…
Но это были не только слова, Мелания видела, что ему действительно все равно, так бы оно сложилось, или этак, или совсем иначе. Что прошло — прошло. Он ни о чем не жалел и ни в чем не упрекал. Он даже не хотел как следует оглянуться на прошлое, потому что все его мысли были о будущем. Он вспомнил, что читал о новом чудодейственном лекарстве, и спросил, не приходилось ли читать и ей. Но Мелания не ответила и только молча, с болью смотрела на Хуго — как он, согбенный, сидит перед ней на лавке, в последнее время не только усохший, но и как будто ставший ниже ростом, худой и почти прозрачный по сравнению с ней, которая брызжет здоровьем и чуть не лопается от избытка жизненных сил, что рядом с немощью Хуго кажется просто бесстыдством и преступлением. Она согласилась бы поменяться с Хуго — болеть и страдать, худеть и даже умереть готова она была вместо него, но ее желание поступиться собой, принести себя в жертву бесплодно и втуне развеивалось в пространстве.
— Тетя, идет автобус!
Тут только Мелания спохватилась и вспомнила про Джемму, порывисто обняла ее и крепко прижала к груди. И Джемма почувствовала, что на голову ей что-то закапало, и слышала, как у ее уха гудит обуреваемое страстями и жалостью Меланьино сердце. Мелания плакала, все громче всхлипывая, — самозабвенно, как делала все. Если плакала, то навзрыд. А смеялась, так до колик в животе. Готовая идти на смерть ради любви, а в ненависти способная умертвить.
— Ну, что это я вою, как пожарная сирена, — глотая слезы, говорила она. — Прямо людей совестно! Будто похоронила кого… Ну дура, старая дуреха!..
— Тетя, передайте привет доктору… я вам напишу… может быть, позвоню как-нибудь… вечерком…
Джемма высвободилась из ее объятий, прыгнула в автобус, помахала — еще на миг в дверях мелькнуло юное, румяное и улыбающееся лицо.
Так, все.
Площадка опустела. Из провожающих Мелания тут была одна. Она высморкалась, утерла лицо и вздохнула. Домой идти не хотелось, — по крайней мере, дня два там будет зиять и звенеть пустота. Она двинулась в противоположном направлении — так просто, куда несут ноги. И ноги ее принесли — кто бы подумал! — к Лаувам, где она не была столько лет. Но за это время ничего почти здесь не изменилось. Как будто бы Хуго никуда не уехал, да и она будто еще живет здесь и просто возвращается домой, из Раудавы или, быть может, из Риги. В березе у ограды хлопотала семейка скворцов. И удивительнее всего — из трубы шел дым. Возможно, Хуго пустил жильцов, чтобы дом без него не пустовал и чтобы чего не стащили. Так оно, наверное, и есть. Но Мелании вдруг показалось, что там хозяйничает, топит печь не кто иной, как старая Думиниха, и она невольно вздрогнула, ведь в окне еще росли знакомые старухины герани, свежие и тучные, словно только что политые заботливой рукой…
Глупая, зачем ей понадобилось сюда идти? Что она тут забыла, что потеряла? Кто ее тянул — ей-богу, как убийцу тянет на место преступления…
В березе у своего домика засвиристел скворец. Из двери вышел мальчонка и уставился с крыльца на дорогу, где топталась Мелания, точно собираясь, но не осмеливаясь зайти.
Ах, зачем она тогда не дала старухе умереть самой!.. Но разве она ее хоть пальцем тронула? Разве можно убить так — словом? Может ли слово обладать такой силой, чтобы убить?.. Вконец измотанная и выжатая, замороченная и чуть ли не спятившая от капризов и блажи, фокусов и причуд разбитой параличом старухи, она как в тумане, как в беспамятстве только всего и сказала: «Хоть бы ты сдохла наконец, стерва!» Но глаза старухи округлились, выкатились, она шевельнулась и вдруг сделала то, чего от полупарализованной бабки никак нельзя было ожидать, — стала подниматься, села, больше того, замахнулась для удара…
Но ударить не успела. Глаза совсем вылезли из орбит и в рассветном сумраке из голубых сделались стальными… Костлявое тело дрябло сползло на подушки. Руки еще хватали воздух и долго потом шарили по одеялу, понемногу замирая… Хуго, вставай, мать кончилась! Но тот никак не мог очухаться и сбросить путы утреннего сна. Она, Мелания, не чувствовала ни жалости, ни страха, ни удовлетворения, ничего — ей по-человечески хотелось спать, сон валил ее с ног, и она мечтала только об одном: повалиться на тюфяк хоть бы так, в одежде, и заснуть. И храпеть, и дрыхнуть без просыпу, как убитая; она просто одурела от бесконечного бденья у постели больной. И вот теперь все было кончено. Но когда Хуго как подкошенный упал возле матери на колени и вдруг зарыдал в голос, совсем не как мужчина и даже вообще не как человек, а завыл и застонал, как от дикой боли зверь, она, вздрогнув с головы до пят, с грустью и горечью поняла, что в Лаувах останется вряд ли, не сможет остаться, что уйдет отсюда и никогда не вернется.Так зачем же она вернулась именно теперь? Чего она прилетела сюда и шастает вокруг усадьбы, косит на нее злым глазом, как ворон, как раз сегодня, когда Хуго уехал и, может быть, навсегда?
Ребенок по-прежнему глазел на Меланию. И в оправдание свое она хотела уж было сказать, что когда-то жила здесь. Но никаких объяснений никто от нее не ждал и ни о чем не спрашивал. Потеряв наконец к Мелании всякий интерес, мальчонка поднял глаза кверху и, сунув палец в рот, наблюдал за скворцом, И было так странно видеть, что в дверях этого дома при гаснущем свете дня стоит не сморщенная как гриб, забытая богом старуха, а малое дитя. В Меланьиной голове сами собой стали складываться слова:
И вновь пришла весна, и вновь летят скворцы, И вновь мои мечты на крыльях улетают…Скворец поднялся на крылья и пролетел как раз над Меланией, и она почувствовала, как на плечо ей что-то капнуло. Ах ты, зараза! Достала носовой платок и вытерла.
Мальчишка вынул палец изо рта и засмеялся. Вместо одного верхнего зуба у него была дырка. Мелания повернула назад.
«А этот тоже хорош! Пришел бы к автобусу и проводил, чем барина из себя строить», — вдруг подумала она, чувствуя потребность на ком-то сорвать злость и ни с того ни с сего, чисто по-женски, избрав жертвой Войцеховского. Однако, поразмыслив как следует, она смягчилась — ведь годы идут и идут, приходят и уходят люди, и только они с Войцеховским бессменно остаются при ветучастке, как вечный инвентарь, как каменный фундамент здания, который, видимо, стоял бы и тогда, если бы даже сгорел и рухнул дом. Она почуяла, что в этом ее раздумье есть некое зерно — мысль, и даже нечто большее, чем мысль, здесь есть поэтический образ, который вдруг, как лосось икру, стал метать слова, их в определенном внутреннем ритме повторяли Меланьины губы, а слова сплетались и слагались в строки — и все прочее сразу слетело с нее и осыпалось, как кора, как шелуха, и стало неважным, несущественным. И она шла и шла, все больше вдохновляясь, пока не перестала замечать все вокруг и только шептала и бормотала новые строфы, как заклинания, как заговор. И по возвращении домой у нее было готово даже название. «Ветеринария» — собиралась она надписать сверху. Но, поразмыслив немного, все же отвергла это название как слишком деловое, будничное и заменила другим, более туманным и поэтичным, «Наш храм», у которого опять же — будь оно неладно! — был другой изъян, церковный этакий душок примешивался тут и запашок, и потому оно Меланию тоже не устроило, как и прежнее. В конце концов она остановилась на трех звездочках, ведь их ставили вместо названий стихов даже классики, и по сей день успешно ставят.
Когда Мелания с этим благополучно покончила, она, уже в полном согласии с собой, отправилась на кухню и стала жарить на ужин картошку с салом.
А Джемма в эту минуту делала то, что на ее месте, пожалуй, делал бы любой человек, который, прожив в Мургале месяц, едет домой, — она вспоминала, как прибыла сюда, и перебирала в памяти события, связанные с теми местами, мимо которых она сейчас проезжала. II так же как в подобных обстоятельствах казалось бы, наверно, большинству людей, ей тоже представлялось, что провела и прожила она здесь не четыре недели, а больше, ведь сумасбродная метель — эта первоапрельская шутка — обманчиво создавала тогда иллюзию глубокой зимы, между тем как сейчас землю покрывала и трепетала на ветках первая нежная зелень.
Магазин, где они с Меланией всегда покупали продукты… Развилка, откуда идут дороги на «Копудруву» и в школу механизации. Просадь, ведущая к хутору, где ее чуть не слопала бешеная баба… Дом под серым шифером в Купенах, который она искала, но так и не смогла найти в сером ночном сумраке… Тут же неподалеку ее, заплаканную, подобрал в свой газик Войцеховский и, успокаивая, говорил так странно, как никто еще никогда с ней не говорил, — как будто на чужом языке, и она поняла из всего и запомнила не слова, а только впечатление…