Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Невыдуманные истории
Шрифт:

Повышенная стипендия, которую я получал, составляла 180 дохрущевских рубликов. Мама присылала мне пенсию за отца, больше ничем помочь не могла. Нужно было платить за общежитие, ремонтировать обувь, покупать тетради и ручки... Денег с трудом хватало на хлеб, кусок дешевой «семипалатинской» колбасы, бутылку молока или кефира — завтрак и ужин, и на обед в столовой инструментального завода. На первое я обычно брал щи или борщ, на второе — вермишелевый или гороховый суп и на третье — суп молочный. Все это стоило сущие копейки. Хлеб на столах стоял бесплатный, когда в столовую приходили студенты, официантки не успевали его подносить. После такого обеда уже через несколько часов хотелось есть.

Выручал хлебозавод на Слесарной улице, недалеко от педучилища: там время от времени требовались грузчики на разгрузку брикета, угля, дров. За ночь работы платили 50 рублей и два батона: хотелось ведь не только есть-пить, но и сходить в кино, в театр, в музей, да не одному, а с девушкой, и хоть порцию мороженого ей купить.

Я и те из ребят, кому на особую помощь из дома надеяться не приходилось, пахали там, как негры на плантации, отсыпаясь на лекциях, на «камчатке».

Помню свой первый поход на хлебозавод в конце сентября, огромный вагон с углем, противный скрип лопат, черную удушливую пыль... У нас не было ни подходящей одежды, ни обуви, я угробил свой спортивный костюм и ботинки — больше проработал, чем заработал. К утру, чумазые, как черти — только зубы блестели, мы еле стояли на ногах от усталости. Когда мы отмывались в кубовой, размазывая жирную угольную грязь, нам принесли деньги и батоны — свежие, горячие, прямо из печи; я съел один целиком, запивая кипятком из титана, и еле добрел до общежития, так схватило живот.

Учеба в целом давалась мне легко, в конце второго курса я понял, что могу сэкономить год, и добился в министерстве просвещения разрешения сдать экзамены за третий курс экстерном. Очень мне помог в этом Владимир Алексеевич. Талантливый педагог, умница и добрейшей души человек, он страдал извечной болезнью русской и белорусской интеллигенции — пил. И не только дома, а и на работе. Если бы не это пагубное пристрастие, он не сидел бы в директорах скромного педучилища, а сделал карьеру куда более крутую. Выпив, Владимир Алексеевич вызывал с лекций Ваню Супруна, отличного шахматиста, или меня — я играл куда слабее, замыкал кабинет, и мы часами резались в шахматы. Парторг Л. (сознательно не называю его фамилии, не знаю, жив ли человек или уже умер, да и родню его обижать не хочется, могу лишь сказать, что он преподавал нам белорусский язык и литературу) аккуратно строчил на Владимира Алексеевича доносы в райком партии и выше То ли из страсти к стукачеству, то ли потому, что метил на его место. Не понимал, бедняга, что не по Сеньке шапка.

Снять с работы Героя Советского Союза долго не отваживались. Наконец приняли соломоново решение: училище расформировали и перевели в Борисов. Парахневича назначили директором вечерней школы, а его соперника отправили в школу обыкновенную. Таким образом и козы остались сыты, и волки целы. А нас — несколько поколений студентов лишили нашей «альма- матер», возможности собраться хоть раз в десять лет и вспомнить, «как молоды мы были, как искренне любили, как верили в себя» — здание на улице Захарова, 57 отдали под НИИ педагогики. Правда, это случилось позже, через несколько лет после нашего выпуска. А пока, весной 1952 года, дозубрившись до дикой бессонницы и черных мушек перед глазами, высохнув, как вяленая вобла, я сдал десятка два экзаменов и зачетов и перешел на четвертый курс. Так вот получилось, что педучилище я закончил за три года вместо четырех.

Когда пришло время получать дипломы, оказалось, что у меня одна годовая четверка — по физике. То есть на «красный» диплом я не тянул и должен был по распределению ехать в деревенскую школу учителем. А Владимир Алексеевич знал, как я мечтаю учиться дальше, и уговорил учительницу физики принять у меня переэкзаменовку. Сделать ему это было легко еще и потому, что Екатерина Васильевна была его женой. После того как я вытянул билет и сел готовиться, Владимир Алексеевич через секретаря вызвал ее к себе и продержал в своем кабинете минут тридцать пять. Этого времени мне хватило, чтобы сдуть из учебника ответы на все вопросы и отбарабанить их без единой запинки. Так что, если быть до конца честным, своим университетским образованием я обязан не только путанице в документах, замаскировавших мое семитское происхождение, но и моему незабвенному учителю и директору, Герою Советского Союза Владимиру Алексеевичу Парахневичу.

Богач — бедняк

1

К Октябрьским праздникам в «Зорьке» напечатали мое очередное стихотворение. Я уже не послал его по почте, а понес сам. Наверное, с час я промаялся в длинном сумрачном коридоре Дома печати на третьем этаже, где была редакция, никак не решаясь туда зайти. По коридору сновали люди. Какая-то сердобольная женщина, которой я, наверное, примелькался, спросила, кого я жду. Я ответил, что мне нужно в редакцию «Зорьки», да вот как-то неловко зайти. Она взяла меня за руку, завела в кабинет главного редактора и сказала:

— Вот ваш автор, Регина, прошу любить и жаловать. — И ушла.

За столом сидела моложавая женщина, Регина Мечиславовна Пиотуховская, ответственный секретарь редакции; главного редактора, Анастасии Феоктистовны Мазуровой не было. Я назвал себя. Она приветливо улыбнулась, усадила меня, забросала вопросами. Я рассказал, что вот приехал в Минск, учусь, принес новые стихи. Регина Мечиславовна прочла мое стихотворение, положила себе на стол.

— Очень хорошо, Миша. Мы это напечатаем в праздничном номере. В пятницу будет работать наш литературный консультант, известный белорусский

поэт Михась Машара. Приходи, я вас познакомлю. Думаю, тебе будет интересно поговорить с ним.

У меня дома уже хранилось несколько десятков писем от Михася Антоновича Машары, Николая Горулева, Бориса Бурьяна и других литературных консультантов газеты. Все они, словно сговорившись, советовали мне не спешить, не строчить стихи, а тщательнее работать над словом, над строкой, больше читать классиков — Господи, сколько тысяч таких писем я сам продиктовал редакционной машинистке через несколько лет, когда стал работать в литературном отделе»Зорьки»! Помогают они юным авторам, как мертвому банки. Поэтом надо родиться — это мое глубочайшее убеждение, выучиться на поэта невозможно. А я, увы, поэтом не родился, хотя довольно долго решительно отказывался это понимать. Я был самоуверен и наивен, как все неофиты, разговор с ответственным секретарем ободрил меня, в общежитие я возвращался, как на крыльях.

Через некоторое время я прочел в праздничном номере «Зорьки» свое стихотворение. Четыре строфы, шестнадцать строк. Одна убогая мыслишка: спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство! Ура!

Родной отец, творец счастливой жизни,

Мудрее Вас не знает нынче свет.

Ведете Вы народ наш к коммунизму.

Вы — знамя нашей славы и побед!

Посильнее, чем «Фауст» Гете, не правда ли...

Пока я был школьником, гонорара за опубликованные стихи мне не платили. Несколько раз присылали книги, как-то наградили грамотой. А тут Регина Мечиславовна, видимо, оценила мой убогий костюмчик, да и вообще студент — не школьник, человек взрослый, и выписала мне гонорар. Первый в жизни.

Случилось так, что в ноябре в газете была масса официальных, бесплатных материалов, гонорарных денег сэкономили много, и мне, так сказать, с учетом всех моих былых заслуг, отвалили такой куш за мои несчастные шестнадцать строк, что, когда я его получил, у меня, что называется, ум за разум заехал. Я быстренько поделил сумму на строчки, — я-то уже знал, что поэзию оплачивают построчно, и полученный результат ошеломил меня. Я решил, что это — нормальная ставка, что так платят всегда, и понял, что отныне всемирно знаменитый барон Ротшильд по сравнению со мной уличный попрошайка. Стихи сыпались из меня, как горох из дырявого мешка, если печатать даже одно-два в месяц, о бедности можно забыть навсегда. Тем более что все в той же «Зорьке» у меня уже приняли поэму «Новогодние приключения Деда Мороза», где этих строк было не шестнадцать, а несколько сот. Господи, Боже мой, это ж какие ждут меня 5 января 1951 года деньжищи! Можно будет пару тысяч послать матери, пусть, наконец, купит себе зимнее пальто, не вечно ж ей ходить в телогрейке, и новое платье бабушке, и куртку брату... А пока я купил себе часы «Победа», о которых раньше даже мечтать не смел, новые башмаки — мои после работы на хлебозаводе уже никуда не годились, а шла зима, и закатил друзьям в общежитии настоящую пирушку — с водкой, пивом, красной икрой и краковской колбасой: ешь — не хочу. Когда деньги кончились, я стал беззаботно занимать их, в расчете на будущий гонорар. Ну чем не богема!

Я не знал, что в газетах никто не считает строчки, платят, как Бог на душу положит, как позволяет гонорарный фонд номера и месяца, в основном, по так называемому остаточному принципу. Строчки считали в издательстве, при выходе книги, да и то платили куда скупее, чем заплатила мне «Зорька». Поэтому когда мою поэму напечатали и в заветный день, сопровождаемый кредиторами, я занял очередь у кассы, меня ждал, может быть, самый жестокий удар в моей жизни.

Кассирша подала мне в окошечко ведомость: распишитесь. Я глянул на цифру и обомлел. Что за чертовщина! Они ошиблись по крайней мере на три нуля! О чем и сказал, заикаясь и краснея. Кассирша забрала ведомость и велела мне зайти в бухгалтерию Я зашел. «Девочки, покажите автору разметку «Зорьки», — сказала она. Какая-то женщина выудила из пачки газету с моей злополучной поэмой. На ней, прямо на газетном листе была написана чернилами та же мизерная сумма, которая значилась в ведомости. Вернее, она была чуть больше — удержали подоходный налог, но это уже ничего не меняло. Готовый разреветься от досады, проклиная в душе свою доверчивость и расточительность, я расписался, сунул несколько бумажек в карман и уныло побрел на улицу, где ребята ждали меня если не с мешком денег, то с приличной сумкой. Объяснять я ничего не стал, обо всем догадались по моему виду. Двоим из пятерых я отдал долг, не оставив себе ни копейки, троим пообещал, что рассчитаюсь со стипендии. Три месяца я просидел практически на хлебе и воде, расплачиваясь за неделю сладкой жизни богача. С тех пор литература никогда не была для меня средством жизни. Хотя я много писал и много печатался, перейти в профессиональные литераторы и жить только с гонорара, так и не отважился: видимо, слишком глубоко засели в душе страх и унижение, которые я пережил А мне надо было содержать семью. До самой пенсии служил и получал зарплату, писал по ночам, в выходные, в отпуске. А гонорары, достаточно небольшие, хотя мои книги выходили массовыми тиражами, были просто отдушиной — возможностью раз в год съездить с семьей на юг, к морю, слепить дачку, купить машину...

Поделиться с друзьями: