Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Будто год сдвинулся со своей оси. [61]

В этих сумерках я был способен лишь дышать, вздыхать, веять.

Им в ответ.

Это были единственные доступные мне звуки, тем более, что на них, восходящих из меня, никто не должен был отвечать. Мое отчаяние чудилось мне пароксизмом самообладания. Ведь действительно – их нежность и ласка принадлежали лишь мне, и я всецело с несказанной легкостью тоже обладал ими. Они – мои недостижимые Люба и Толян, мои неотъемлемые, о, единоутробные, словно бесконечно давно обретались во мне, в моем чрезмерном сердце; они, став атомами воздуха этой каморки, заполонили и меня.

61

…и вся

кожа моя как-то тепло оголялась еще раз. Будто я – самый древний источник, не подверженный иссяканию. В робких действиях я не узнал ни тщеты, ни унижения, – столь нежны они были. Так нужны мне. И о том, что стало мною, моим телом, я мог лишь помыслить вне телесных примет, – вне длин и долгот. Вне пола. Ведь сфера головы, подымаясь и опускаясь, мерно двигалась как держава, на которую я возложил ладонь. Будто легкий огнь глотал меня, не приуменьшая ни на йоту, и я только занимался и рос навстречу, делаясь простым как сухой хвощ и безмерным как папоротниковая заросль. Прорастая сквозь губы как заискривший запал в ядро, только ради того, чтобы вспыхнув взорваться самому и разорвать драгоценную голову. И во мне не оставалось сил и желания противиться ласковому, оплавляющему меня натиску. Я совсем не убывал под этой лаской. Ведь эти действия я не разумел как желание владеть мною. Я их вообще не разумел.

Но осязать и касаться их я уже не мог.

Я что-то прокричал.

Кого-то позвал из самого себя, из своей отвердевшей каменной утробы.

На древнем языке бесстыдства и алчбы, в котором только тождества и совсем нет глаголов. Весь, заискрив, я наконец неудержимо подобрался проскользнул и вспыхнул и мгновенно с шипением оплавился. Меня затрясло.

Во мне ни осталось ничего, будто я перестал побуждать себя к жизни, – словно исчез…

Маленькая робкая мысль сверкнула мне:

– Господи, как же я буду без них…

Ну как же?

…………………….

На этот вопрос отвечать уже было некому.

……………………….

Я подсчитал – в каждой точке этой ночи – умещается по три сердечных удара.

– Первый, глухой, как далекий движок безнадежно угнанной лодки. С недостижимого берега.

– Второй – абсолютно бессмысленный и непорочный, как мелкая неутихающая волна.

– И последний – резкий, деревянный, – будто на безлюдной почте заколачивают небольшим молотком тюремную посылку. (Ведь самого-то себя я слышал лучше всех.)

И эта ясность вызывает во мне волну замешательства – изумительную, стыдную и счастливую. Ведь я все-таки выжил. И в этом последнем глаголе я хочу поменять «и» на «а». Так как я все-таки сам поднял себя, выжал, как отчаявшийся атлет. [62]

Я оказался в волшебной внутренности, каковую мне никогда не поименовать полостью.

Там было сокрыто все.

Там не было пустоты.

– Моя ласковая мать, наделенная единственным, присущим только ей, прекрасным обликом, ласкающая меня.

62

Как ни странно, когда я думаю о себе как о нем, этот промышлямый мною он не делается выше ростом, а сокращается, будто готов достичь своего детства, родиться наново, вспять. И нити, связывающие его и меня, по мере его уменьшения делаются прочнее и короче.

– Там обитал и мой не виноватый ни в чем отец, тянущий ко мне крепкую руку словно для рукопожатия, чтобы поддержать и ободрить меня.

И я вошел в самого себя, позабыв о себе. [63]

И сколько бы лет, все сильнее отупляющих и притесняющих меня, с тех пор не прошло, но я точнее не могу объяснить своего чувства.

Утренний свет, рассеивающий все то что произошло ночью, действительно тихо и ласково втиснулся к нам – и через мутное маленькое оконце, и полураспахнутую косную дверь, чуть задержавшись на спящей поперек порога собаке. Я перешагнул темное тело животного. Оно чуть подалось в мою сторону, вздохнув с бессмысленным сожалением.

63

Особая

истина тела открылась мне той ночью. Равенство, неразделенность, схожесть. Будто отец проявил надо мной беспорочную материнскую власть. Я сожалел, что не подержал во рту сосок его плоской безволосой груди, не поцеловал в губы – легко и сухо. На прощание.

На спящих я старался не смотреть.

Я осознал их вид, лишь когда вышел наружу. Они ведь засветили во мне небольшой, но яростный лоскут эмульсии. На этой фотографии, полной робости и красоты, они лежали спиной друг к другу в одинаковых позах, специально отвернувшись, – между ними была натянута зеркальная непрободаемая плева. Натянута именно в том самом месте, где ночью был я, отделяя их друг от друга, и с тем же усилием воссоединяя.

Но на той, сугубой, моей сокровенной фотографии их не было…

Единственное, о чем я подумал – как же я там уместился, в той щели?

Но ночью совсем иные масштабы, веса и меры, сообразил я.

Я увидал их легким боковым зрением.

Словно я – насекомое или рыба.

Посредством помутившейся оптики, откуда-то сбоку, в меня еще беспрепятственно проникают видения.

Этим зрением никого, а их в особенности, невозможно угнетать, унижать разглядыванием. Ведь такой глаз нельзя смежить, и то, что я им видел, никогда не станет для меня аффектом и травмой. Я захочу туда вернуться, так как не уверен, что это было со мной.

Иногда мне снится сон. Особенный сон соглядатая. Он меня волнует. Как будто я еще там и мне не понятно – как же оттиснется на их коже мое изображение в ночном безволии и доступности. Оттиснутся руки, ладони и язык. Как я их трогал и целовал.

____________________________

Месяц, проведенный в Тростновке, как оказалось, не уменьшил тот заурядный год на себя, а удесятерил его переизбытком моей невеликой жизни. Тем, что я пережил, тем, чем я, наконец, не стал, но оказался. С тайной заодно. С тем, чем я буду шантажировать себя всю жизнь, ничего не оплакивая и ни о чем не сожалея.

Солнце уже встало, но не выкатилось из-за плоского горизонта. Еще не было теней, так как они в замешательстве не успели присоединиться ни к чему. Это длилось какой-то миг. Но я его заметил.

Ни одно ружье не целилось в меня.

Ни одна стрела. Ни одно копье.

Утром, пробудившись, никто не зевнул, так как ночь была проглочена и поглощена целиком.

В сизой пустоте стекленело тело реки, не осуждая меня и не радуясь мне. Я понял, что так больше не будет никогда. [64]

64

На разбросанные остатки снеди уже слетелись воробьи, выбирающие крошки, стрижи хватали зазевавшихся мух, – их робкий шум будто приоткрывал створки, за которым набухало варево острого гама, гомона, безудержного чириканья и расточительства такой безудержной силы, что нагревающийся видимый мир бледнел, теряя свои имена перед надвигающимся фронтом. Слушая и вникая в победительное бесчинство я переставал видеть, мир словно отступал от меня, уступая место знакам древности и безусловности.

Так тихо, что кажется – шум должен где-то обретаться, меня будто преследует возможность его проявления. Жесткая листва осокоря, стоящего в отдалении, шевеление пыли под кошачьими лапами, след от самолета, взявшийся невесть откуда в чистом небе – всего лишь вымученные декорации происшествия, бывшего не со мной. Из меня что-то вынули, и все, что окружало меня, слишком ничтожно. По мне будто провели смычком – и я загудел, приняв навсегда это касание – у меня возникло прошлое, которое не пройдет. Вот – я стал мужчиной. Все дело в этом обременении.

Старая школьная тетрадка, исписанная мелким добросовестным почерком, туча ошибок, простодушная аккуратность. Вклеенные квадратики газетных заметок. Подчеркивания. Все пестрит синими и красными графиками-столбцами. Синие – холода, вёдра. Красные – жара, нега.

Стоя по щиколотку в тишайшей воде, я перелистывал ее, изредка встречая робкие замечания и соображения. В конце каждого расписанного по градусам, силе ветра и калибру осадков месяцу была покоробленная вклейка – о погоде, народонаселению, политике, прочей бесценной чепухе.

Поделиться с друзьями: