Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Сейчас холодца! И почаевничаем».

Она угощала меня холодцом, этой скромной народной пищей. Не взирая на погоду. В холода и теплынь.

Все-таки ей удавалось разжечь свою чувственность самыми простыми способами. Даже рассуждениями о еде, о долгой и трудной варке ингредиентов, доступных народу. Понимая, а она была все-таки чувствительной, что нельзя столь долго повествовать только о себе, Буся легко переходила к неопрятной прожорливости подруг и подозрительной аскезе (больны небось чем?) знакомых мужиков. И я кажется знал всю ее бригаду как энциклопедию добродетелей и пороков.

– Знаешь, как холодец по-русски готовить? – Спрашивала она не меня, а совсем другого человека, например новую жилицу, вышедшую к вечеру на кухню. И сама же с плотоядной и одновременно слабой

улыбкой отвечала, наверное, чтобы та заучила чудесный рецепт древнего обольщения:

– Варишь свиные копыта (чистые, самую нутрь) не поверишь, всю ночь часов семь, в ведерной кастрюльке с чесночком-перчиком-лаврушкой, воду доливаешь до уровня, а лучше бульоном долить, а потом ранним утречком разбираешь аккуратненько по формочкам, заливаешь наваром, можно еще морковкой украсить, и в холодильничек или там между окон, если зима, – и вечерком, добро пожаловать, – на стол!

Рецепт кончался восклицанием.

Это ее чудное «не поверишь» навсегда перевело простые рецепты в область сказки со счастливым концом, когда все делаются сыты и благодушны. Настолько, что злодеи позабывают о приуготовленных злодеяниях, а прочие – просто о несчастьях.

«О, не поверишь», – хочу сказать я сам себе, но она ведь считала, что я очень люблю мутную гущу с белой наледью жира. Бруски холодца трепеща колебались ожившим сочувственным телом.

Во время еды она неостановимо болтала, как будто проявляла глубинную суть глагола «есть», то есть «быть». «Быть» – не тревожа себя и не исчезая, находясь в липкой сети слов; которые мерцают, скрадывая тяжелый смысл еды, моей жизни и всего, чему я не верил на этом свете.

Но я видел, видел, я догадывался, догадывался, что говоря об этом холодце она приоткрывает некую завесу, за которой стоит голая разнузданная маньячка, и в этот краткий миг манипуляции и жесты ее рук меня ужасали. И развела нас вообще-то еда в каком-то метафорическом смысле. Именно из-за одного нового изощренного приема во время любви, прелюдии, вдруг как-то неожиданно примененного ею, я угадал все о ее другой жизни. Угадал, не увидев ничего, но моего чувства оказалось более чем достаточно. Это была новая, но изощренная деталька, совсем маленькая моя догадка, но все-таки…

Ее слова о моей матери, летающие вокруг, были поедаемы мною вместе с застывшем варевом, дрожащим в глубокой тарелке, когда эти мутные сколы я подносил к губам. Они таяли во мне, не оставляя следов ни в сердечной памяти, ни в моей утробе, заполняемой грубым варевом.

К холодцу полагались горчица и хрен, обжигающие меня, будто отворяющие еще сильнее Бусиным словам. Водки она никогда мне не предлагала. «А вот пивка. Я ведь пивко всю жизнь, не поверишь, люблю». И пиво в стеклянной банке обычно я приносил с собой, выстояв трезвую очередь серьезных работяг. В разливочной у самого метизного завода. Дверь в дверь. Это все было неподалеку.

В очередь за мной всегда становился невидимый тихий бомж. Ноздри замечали настоящий породистый запах, и только через некоторое время я понимал, что это смрад прелой человечины… [70]

Мы пьем с Бусей это пиво. Я начинаю тихо распускаться, теплеть в себе, как иерихонская роза. Все внутри меня оживает, но остается неприятно ржавого цвета. И вот я сам себя способен оцарапать изнутри; мне делается горько.

Но мне казалось, что через ее сладковатый женский флер, несмываемый никакой водой (невидимо розовый и истомленный, будто он сам разогревал ее) сочился дух завода, принижающий ее как горизонт зорю. «Да не нюхай ты от меня», – говорила она, будто я приуменьшал ее, дыша ею. Она и вправду становилась все суше и суше, будто из нее исчезала особая магма мягкости, и мне порой чудилось, что я виновен в этом, что это я выдышал весь ее жар. Наверное так старела Диана-охотница, пускающаяся на ловитву все более крупных и малоподвижных зверей. Зайца она уже не поймала бы.

70

Я всегда поражался какому-то древнему слому этого флера, не отталкивающему, а влекущему меня. Думаю, что если бы я не видел от кого такое духовище исходит, то стоял бы себе и вдыхал. Укачивал свой шалеющий

мозг архаическим мелосом чужого невидимого тела. Ведь я не различал в этой духоте и тени смрада… Почему-то я точно знал цвет этого запаха. Как странно… Но небесного. Чуть гуще летних небес, так быстро загнивающих к ночи лазуритом. Так значит – Лазаря…

Будто завод так сушил ее члены и сопряжения, как алкоголь, делающий из женщины боевого скрипучего андрогина.

Мне казалось – когда я вижу и осязаю ее таковой, то обкрадываю ту, давнюю, пребывающую в моей памяти в неизменности и сиянии; но на самом деле объекта для кражи давно не существовало. Даже во мне. В самых глубоких дебрях моих снов.

Она становилась парадоксом, который я не должен разгадывать (так как жертва пониманию была слишком велика). Я только фиксировал почти неуловимые перемены, опознавал их не нарецая. Чувствовал нечто нудящее меня сильней и сильней – совсем недалекое от жалости и сострадания. Будто мне открывалась мельчайшая мера ее сокровенности. Я брал ее под руку – и думал о плотных жилах, по которым проталкивается импульс усилия. Она брала под руку меня, и шагов через тридцать я ощущал, как она вся отяжелела, иссохнув. Это была утонченная апория, и я понимал, как можно запыхаться – нет, не от бега, а от умственного напряжения, чтобы ее решить. И в конце концов я начинал не только обонять, видеть и чуять ее иначе – как новую смутность и тоску мой жизни, на которую лимит сил давно исчерпан. Даже особые тайны женского детства перестали оживлять ее. «Девять отверстий, девять отверстий», – скандировал я про себя унылую мантру ее тела, и, в конце концов, незаметно решал ее парадокс не приближаясь к сути, а долгой асимптотой, но абсолютно верно и безжалостно.

Теплая благодать равнодушия сливались во мне с самыми простыми вещами – временем суток, названием ненужного фильма, что мы вместе смотрели, неисполнимыми обязательствами перед нею. Что перемена произошла, я понял когда не захотел прогнать крохотную уксусную мушку-дрозофилу, шныряющую по щеке спящей Любы. Я поймал себя на мысли, что уже могу смотреть на нее как на труп… Не отворачиваясь. Как мое зрение втекает в ее ноздри и приоткрытый рот. Так, как туда могут проникать только язык и член. Через неплотно смеженные веки я вижу как блуждают белки – как моллюски в створках. «Вот-вот, она совсем ничего не чувствует», – с облегчением я сообщил себе. И это облегчение было в сотни раз хуже самого едкого злорадства. Ведь в этом сообщении наречие «ничего» обосновалось навсегда. Я понял, что я ее уже проводил.

У Любы чуть высветленный край радужки, сжимающий ободком купол роговицы. Я всегда просил ее посмотреть в сторону, немного скосить глаза («вот туда, туда взгляни», – и я указывал ей за свою спину, как врач-окулист) чтобы они целиком наполнились моим самым любимым отсветом. Камеди. Мягкого обугленного окисла. «Ну не смотри ж ты так, ты прям в меня забрался», – она, не выдерживая моего взора, щурясь смаргивала несуществующую слезу, как бы отряхивалась от меня. И я никогда не мог уловить настоящей тьмы, таящейся за ее дышащим зрачком. Там обретались сумерки – ее сумерки и моей матери.

___________________________

Иногда нашу гастрономическую идиллию прерывала соседка. Она входила, мощно распахивая только чуть-чуть приоткрытую на ее костяной стук дверь.

Не отворить было невозможно.

В комнату сухо вплывала густо загримированная женщина. Мгновение стояла не озираясь, глядя перед собой, как деревянная скульптура. Она казалась мне аллегорией «Мести».

Из шелковых тапочек легким веером расходились длинные пальцы с ногтями отчаянного малинового цвета. Эта плотская деталь меня притягивала невероятно, она заслоняла почти все в ней – одежду, прическу, мимику. Какая-то изнанка тела.

Пришелица начинала с того, что очень хочет ну просто очень-очень сладкого чаю, так как у нее к вечеру извини сахар как-то перевелся. «А сладкое для головы полезно». Держа чашку тощей, но сильной кистью, отклячив мизинец, она, поглядывая на меня, быстро стекала к одной и той же притче.

И в повторении мне не чудилась неукоснительность безумия. Что вот… Что вот опять ее козел, блудливый котяра, опять повадился.

Это было простой правдой.

Да. Опять.

Что опять?

Повадился…

Поделиться с друзьями: