Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Шрифт:
Под известным углом зрения Ходасевич, будто на спор, занят воскрешением музейных экспонатов поэзии. И это увлекательное занятие – следить, как под пером поэта оживает, казалось бы, навсегда пропахшая нафталином поэтическая рухлядь: видавшие виды лексика, размеры, рифмы – и превращается в строфы, заряженные сухой страстью.
Ходасевич был современником решительных литературных переворотов. Шахматная доска искусства предстала новым игрокам тесной и исхоженной вдоль и поперек. Хлебников, Маяковский, Пастернак и многие другие талантливые авторы предприняли попытки раздвинуть поле. Опыт Ходасевича доказал, что неординарные ходы можно делать и в пределах азбучных 64 клеток.
“Старомодная” лирика Ходасевича напоминает: никакого новаторства самого по себе, художественной дерзости вообще, приема, годного на любой случай, не существует. Любить новаторство в принципе или не любить – и тоже из принципа – совершенная бессмыслица. Впору процитировать недруга и соперника Владислава Ходасевича –
Ходасевич не одержим стихами, как это было принято в Серебряном веке, а держится литератором. Эта выправка помогла ему сохранить человеческое и писательское достоинство в последнее десятилетие его жизни, когда поэтические силы изменили ему. Она же, как мне кажется, выручила в нелегком испытании, выпавшем на его долю. Ходасевич, повторюсь, имел соперника – блистательного поэта Георгия Иванова. Скорее всего, бессознательно Иванов присваивал сюжеты, интонации, образы некоторых стихотворений Ходасевича, и, что самое ужасное, эпигону случалось превзойти в совершенстве автора:
В заботах каждого дня Живу, – а душа под спудом Каким-то пламенным чудом Живет помимо меня. И часто, спеша к трамваю Иль над книгой лицо склоня, Вдруг слышу ропот огня — И глаза закрываю.Владислав Ходасевич, 1917 год.
А теперь – Георгий Иванов:
В глубине, на самом дне сознанья, Как на дне колодца – самом дне — Отблеск нестерпимого сиянья Пролетает иногда во мне. Боже! и глаза я закрываю От невыносимого огня. Падаю в него… и понимаю, Что глядят соседи по трамваю Странными глазами на меня.Дело прошлое, и оба поэта замечательные, но у Ходасевича возобладали классически-определенные здравые взаимоотношения между творцом и творчеством, а Георгий Иванов с его декадентским, всепоглощающим и саморазрушительным творческим методом как бы вписался в вереницу парижских отверженных, персонажей “Европейской ночи”, последней книги Ходасевича.
Та же классическая выправка Ходасевича сказалась и на его жанровой дисциплине, и это во времена, когда жанры как бы снялись с насиженных мест: мандельштамовский “Разговор о Данте” (1933) не назовешь литературоведением; “Охранная грамота” (1930) Пастернака, а уж тем более “Петербургские зимы” (1928) Георгия Иванова слишком и умышленно субъективны для извлечения надежных историко-литературных сведений; “Мой Пушкин” (1937) Марины Цветаевой больше скажет об авторе книги, чем о ее герое, что, собственно, и провозглашено в заглавии.
Не то у Ходасевича. Книге воспоминаний “Некрополь” (1939) предпосланы всего три фразы: “Собранные в этой книге воспоминания о некоторых писателях недавнего прошлого основаны только на том, чему я сам был свидетелем, на прямых показаниях действующих лиц и на печатных и письменных документах. Сведения, которые мне случалось получать из вторых или третьих рук, мною отстранены. Два-три незначительных отступления от этого правила указаны в тексте”.
А в кратком вступлении к жизнеописанию Державина среди прочего говорится: “Биограф – не романист. Ему дано изъяснять и освещать, но отнюдь не выдумывать. <…> Диалог, порою вводимый в повествование, всегда воспроизводит слова, произнесенные в действительности, и в том самом виде, как они были записаны Державиным или его современниками”.
А в книге “О Пушкине” Ходасевич предстает прилежным и даже смиренным исследователем…
Что не мешало ему же заноситься и надмеваться в собственных стихах, как мало кому в отечественной поэзии! Чувство уместности совершенно пушкинское, кстати!
Эмигрантскую свою участь Ходасевич воспринимал как муку мученическую, в особо черные дни примеривался к оконным проемам и лестничным пролетам, а то предлагал жене включить уменьшительно-ласкательный “газик”. Чужбина, бедность, болезни, литературная поденщина, невежественные заказчики и работодатели…
Но до октябрьского переворота и эмиграции Владислав Фелицианович Ходасевич (1886–1939) проживал достаточно безоблачный вариант артистической биографии 13 . Разночинец по происхождению: отец – родом из обедневшей шляхты, мать – еврейка по крови, католичка по вероисповеданию, он был поздним, болезненным и любимым ребенком. Жили в Москве. Достаток семьи был вполне приемлемым, среднемещанским. На первое детство пришлось
увлечение балетом, о чем уже говорилось, но из-за слабого здоровья мечты о сцене пришлось оставить и поступить в гимназию. В детстве же пробудился интерес к сочинительству. Гимназия, где учился Владислав Ходасевич, давала хорошее гуманитарное образование, но, понятное дело, не могла оградить от общих и общеизвестных подростковых соблазнов, что тоже, в конце концов, входит в воспитание чувств. Вскоре отец разорился, но на образе жизни юного денди Ходасевича-младшего это не сказалось, потому что семью к этому времени поддерживал его старший брат Михаил, удачливый адвокат. К семнадцати годам выбор жизненного поприща был сделан окончательно – поэзия. Это решение по времени совпало с самым расцветом символизма, к которому Ходасевич, несмотря на существенное расхождение художественной практики, до конца своих дней сохранил заинтересованное и почтительное отношение. Благодаря счастливому стечению обстоятельств (одноклассником Владислава был младший брат Валерия Брюсова), Ходасевич с отрочества познакомился с мэтром символизма, что впоследствии облегчило ему вхождение в литературные круги Москвы. По окончании гимназии Ходасевич какое-то время учился в Московском университете, но диплома не получил: скорее всего, помешал рассеянный образ жизни и общественные потрясения, связанные с Русско-японской войной и революцией 1905 года. Но в эту пору Ходасевич шаг за шагом сделался профессиональным литератором, публикуя под своим именем или под псевдонимами рецензии, обзоры и переводы в многочисленных газетах и журналах и даже сочиняя тексты для кабаре “Летучая мышь”. Кроме литературной поденщины, которая худо-бедно кормила, он для себя с увлечением занимался литературоведческими штудиями, Пушкиным главным образом. Но затворником вовсе не был: знал приятельства, дружбу, любовь, dolce far niente, был картежником, съездил в Европу.13
Рекомендую любителям поэзии биографию В. Ф. Ходасевича, написанную В. И. Шубинским: Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий. М.: Corpus, 2022.
Судя по фотографиям, портретам и воспоминаниям современников, Владислав Ходасевич был нехорош собой: болезненная худоба, испитое лицо, круги под глазами, да еще и фурункулез в придачу. Но обладал он, видимо, каким-то магнетизмом, потому что не раз бывал женат и среди подруг его и жен случались и писаные красавицы.
Талант, трудолюбие, способность к развитию, профессиональное и человеческое достоинство уже в 1910-е годы снискали ему уважение коллег. Он очень стремительно набирал поэтическую силу и опыт: от абсолютно тривиальных стихов начала 1904–1907 годов до написанных в 1916 году “В Петровском парке” и “Смоленского рынка”, где уже, как говорится, льва видно по когтям:
Смоленский рынок Перехожу. Полет снежинок Слежу, слежу. При свете дня Желтеют свечи; Всё те же встречи Гнетут меня. Всё к той же чаше Припал – и пью… Соседки наши Несут кутью. У церкви – синий Раскрытый гроб, Ложится иней На мертвый лоб… О, лёт снежинок, Остановись! Преобразись, Смоленский рынок!Все бы и шло своим чередом, но в семнадцатом году грянули с интервалом в несколько месяцев две революции, и размеренное национальное бытие будто сошло с рельсов.
Революцию, как уже было сказано, Ходасевич поначалу приветствовал из чисто поэтического воодушевления, но “весной 1918 года, – как вспоминал он впоследствии, – началась советская служба и вечная занятость не тем, чем хочется и на что есть уменье: общая судьба всех, проживших эти годы в России”. В это же время Ходасевич познакомился с очень молодой и красивой поэтессой Ниной Берберовой, что как бы подвело черту под всем прошедшим. Словом, по совокупности причин они вдвоем в 1922 году выехали за границу, где первые три года переезжали с места на место, в том числе пользовались гостеприимством Горького на его вилле в Италии, неподалеку от Неаполя, пока, наконец, не осели в Париже. Там-то они близко узнали настоящую нужду, жизнь от гонорара до гонорара и прочую прозу изгнанничества.
На эти объективные и общие, неблагоприятные для всякого почти эмигранта условия накладывались и личные невзгоды – слабое от природы здоровье, утрата лирического вдохновения и способности к писанию стихов, разрыв в 1932 году с любимой женой.
Общеизвестно, что ни История человечества с большой буквы, ни маленькая человеческая история – биография – не имеют сослагательного наклонения. Но как знать: не будь еженедельной рутины рецензирования в эмигрантской периодике, нам бы, возможно, не осталось от Ходасевича в таком количестве перлов эстетической и прочей премудрости – вот некоторые: