Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Прогрессивный же паралич у меня, вопреки самому себе, подозрительно долго — более двадцати лет плодотворной творческой деятельности — не прогрессировал.

Теперь мои книги с пробудившимся большим интересом читают врачи — в поисках симптомов душевного расстройства автора. И все, что в этих книгах эпатирует новизной и не воспринимается их ограниченными умами, относится ими к признакам неадекватности, прогрессивно переросшим в безумие.

А ведь, по сути, все отклонения в моем поведении умещаются в рамки обычной нервной реакции на нелегкую жизнь холостяка, столько лет живущего в столь отвлеченной области духа, какой является философия.

Время летнего провисания

263

Полдень

полон полынной скуки. Тот самый Вечный полдень Заратустры, стрелка вечности под тихим небом Веймара.

Лама обустраивает обширный дом на Луизенштрассе, — виллу Зильберблик. Туда, без всяких церемоний, сестрица перевезла и меня. Больная Мама осталась доживать в одиночестве в Наумбурге. Помощники Ламы, все же, вняли моей просьбе: повели в церковь Петра и Павла, к знаменитому алтарю работы Лукаса Кранаха старшего. Наняли извозчика, и он провез меня мимо стоящих рядом на вечной страже истинной немецкой культуры парной статуей — Гёте и Шиллера, напоминающих о литературном расцвете Веймара в восемнадцатом — начале девятнадцатого века. Для меня же главным было то, что в этом городе Иоганн Себастьян Бах написал свои знаменитые токкаты. Полдневное солнце сияет над Веймаром. И в саду Лама, неугомонная моя сестрица, угощает чаем знатных гостей, которые проделали долгий путь — из Бразилии или из Перу — чтобы увидеть меня воочию. Как египетская мумия, которая почему-то забыла окончательно умереть, я наблюдаю за спектаклем моей смерти, чувствуя себя прахом перед гостями. Спасают меня молчание и мысли о Бахе, и пока длится визит гостей, у меня созревает посвященное Баху стихотворение. Потустороннее молчание касается меня, как милосердие и снисхождение к человеку, лишенному возможности преодолеть предел между тем и этим миром.

Контрапунктной поступью Баха время срезав, Усыпляя сладкой неволей, Музыка шелушится диатезом диезов И разрушает ткань мира молью бемолей. Невидимый неведомый мирок Похож на морок — Иль скорей — на рок, Куда ты попадаешь ненароком, Не справившись с обыкновенным Роком. В звуках оголяется мера мира. Опрокинутым книзу луком безмолвствует лира, Подоплека Всевидящего ока. О, как нужна мне такая морока.

Удивительное ощущение — чувствовать себя затерянным среди своих. Но поздно осваивать этот мир в новом контексте после всего сделанного. Слежу не столько за речью гостей, сколько за артикуляцией их ртов.

Речь исчезает в миг своего произнесения. Знак вступает в поединок с вечностью. В юности книги подобны своему автору, пробующему пальцами ног температуру моря, осторожно нащупывающему дно и еще не подозревающему о том, какие глубины, провалы, водовороты ожидают его в будущей жизни, расчисленной на тексты его книг.

Он еще не знает, во что ввязывается, еще не понимает, что книга это некий нелинейный лабиринт или, вернее, гипертекст, — уже состоявшаяся неисчезающая цельность, в чем-то изменившая духовный баланс мира, и уже невозможно вернуться назад, в исходную точку.

Солнце скоро начнет садиться, луг станет сырым, от лесов повеет прохладой. Что-то неведомое окружает меня и задумчиво смотрит. Гости шевелят губами.

Как! Ты жив ещё, Заратустра? Почему? Зачем? Для чего? Куда? Где? Как? Разве не безумие — жить еще?

Слышишь, шепчут ангелы: мы прощаем тебе твою вечернюю печаль.

Помни: шкура медведя, которую делят философы, уже сильно потрёпана. О, любовь,

любовь, вернись ко мне, вдохни жизнь в мои вылеченные крылья! Любви, Ариадна! Только Козима может вернуть меня в мир любви, в котором встречаются Дионис и Иисус в лоне Вечно Женственного, вечного желания и вожделения.

Мой Бог космической иронии, сидящий судьей над нами, вынес полагающийся мне приговор: я здесь, в Веймаре, империи духа Гёте, я закрыт в новых четырех стенах: моя вера в Вечно Женственное — вера на час — встала надо мной — и я буду навеки проклят.

Мой дом полон утешителей Иова — художников, писателей, профессоров и людей богемы, — высиживающих яйца добрых советов в дремучих шевелюрах их волос. К счастью, я могу отвергать все их глупые советы, благодаря тому, что я несколько не в себе.

Гости, гости: их лица, как монеты, падающие в карман Ламы.

Достаточно хранить на моем лице замкнутое выражение, чтобы доказать, что я не понимаю их, по сути, издевки. Сестрица Элизабет оттесняет их вежливо, как бы даже с болью, мол, оставьте в покое этого несчастного: не видите, что ли, что мозг его напрочь перестал функционировать. Чем больше понимаю интеллигенцию, тем больше наслаждаюсь изречением Наполеона: «Эти ученые как моль в моих одеждах. Я отряхну их с себя».

Я же стараюсь возвыситься над переживаниями моего скота, изойти кровью, превратить зеленую траву в красную траву моими воздыханиями в постели.

Но воздыхания прерваны Ламой, не допускающей того, что мое разорванное небо вспыхивает молниями и сотрясается громами в то время, как я приятно улыбаюсь тем, кого мне представляют — словно это список кораблей Гомера.

Нет, мнится мне не гроза, а грядущая катастрофа, и я даже не Кассандра, провидящая грядущее в границах маленькой Эллады: речь идет об огромном мире Европы и Азии, для которого губителен бег времени, подкативший смертельным комом к моему горлу.

Эти же слабо мыслящие интеллектуалы, напуганные собственной тенью, воспринимают меня безумцем.

Так им легче катиться в бездну.

И вообще, я уже все сказал, всех предупредил, но никто меня не услышал.

Теперь, увенчанный Свыше обетом молчания, я едва дышу в черной дыре безмолвия, хоть и обставленной мебелью и книгами, обреченными первыми обратиться в летучий прах.

Обет молчания означает, что только открою рот, тотчас же уйду из жизни. Лишь в таком состоянии можно оценить то малое, что осталось самым драгоценным — взгляд, улавливающий солнечную даль, тепло воздуха, смешанное с ароматом плодов фруктового сада.

Я научился не обращать внимания на толпу любопытствующих людей, которых с утра нагоняет Медуза Горгона, выступающая под ликом моей сестры, и они испуганно таращат на меня взгляды, как на какое-то чудовище. Они явно идут на риск лишь для того, чтобы потом хвастаться, что они видели безумного гения во плоти.

Я их жалею, ибо они-то пришиблены от рождения. Их ограниченность слабо отделяет их от животных.

Даже дорогие мои кони, хоть и молчаливы, как я, — живые воплощения вольности и летучести, мудрее их во сто раз. Только их существование мне близко и понятно.

Иногда я ощущаю чей-то пристально уставленный на меня взгляд: это конь, запряженный в экипаж, за окном, не имеющий никакого отношения к тем, кого привез на меня поглазеть, посылает мне привет и поддержку.

264

Я не просто верую, я знаю: никто до меня не совершал такое неслыханное: одиннадцать лет быть верным обету молчания, когда эхо моих прозрений ширится во всем мире.

Мой девиз — последние слова Гамлета: «Остальное — молчание».

Я не просто верую, я знаю: через сто лет явится тот, в которого вернется моя бессмертная душа, согласно каббалистическому закону Бога, Яхве, и учению Эмпедокла о переселении душ, из которых я вывел постулаты собственной теории вечного возвращения.

Поделиться с друзьями: