Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Никогда никого не забуду. Повесть об Иване Горбачевском
Шрифт:

— А… в самом деле. Ну если без конвойных, это совсем другое. Тогда извольте, извольте.

Будто его и просили именно о том, чтобы осчастливил и разрешил не разлучаться с любезными сердцу сторожами. Неповоротливо соображал уже. Стар был и близился к концу.

Что же, прав, стало быть, Бестужев?

По всему получается, что да, прав; а уж теперь, когда больше тридцати лет минуло с той поры, как Станислав Романович, не сдержав данного слова, вышел на свободу еще прежде, чем все они вышли хотя бы на поселение, и давно лежит здесь, неподалеку, в ограде Петра и Павла, из памяти вовсе лезет одно почти добродушное и чудаческое.

Что вспоминается? Генерал на лошади, шажком едет по саду, большой, сырой, осевший, напрочь утерявший конноегерскую

стать; едет и с горделивой благорасположенностью поглядывает на редких гуляющих. Еще бы не гордиться! Кто, как не он, своим капиталом, непроживаемым капиталом холостяка, и своими заботами сотворил уголок эдема в здешнем аду? Кто уставил сей уголок беседками, качелями и, на удивление жителям, соблазнительными мифологическими персонами, вырезанными из сибирской сосны?

Или — все тот же Завалишин рассказывает, от души потешаясь. Среди книг, присланных ему в каторгу, нашлась одна на древнееврейском, и старик, по должности обязанный ставить на всякой книге свое цензорское: «Читал», на сей раз, поразмыслив, начертал с маху: «Видал. Лепарский», нимало, таким образом, не погрешив против нагой истины.

Добряк, по всему добряк. Идиллия, чистой воды идиллия… Вот разве горький тезка Горбачевского, Иван Иванович Сухинов, ежели б можно было спросить его мнение на этот счет, верно, не совсем согласился бы. И то, что уже не спросишь, решила воля генерала. Его. Больше ничья.

Заговор и побег, которые обмыслил и чуть не учинил Сухинов в Зерентуе, как говорили, сильно встревожили царя, только и ждавшего после декабрьского дела новых возмущений. Однако Николай не взял на себя новой крови. Уклончиво предоставил определить участь мятежников коменданту, и тот…

«…Согласно полевого уголовного уложения главы II, § 7, главы V, № 40-го определяю: Ивана Сухинова расстрелять.

Генерал-майор Лепарский».

…Отчего же тогда:

— Это не я, не я! Это все он, все он!

Отчего в горячке, в ту пору с ним и приключившейся — в ту самую пору и, может быть, не без прямой причины, — валит свою вину на царя?

Оттого, сдается, что Лепарский угадал: императору так было нужно. Нужно, чтоб пролилась кровь. Еще нужнее, чтоб сыскался угадчик его желания, не спрашивающий прямого соизволения… Да! Именно так! Генерал оказался угадливым, проницательнейшим слугою, обязанным понимать барина с полунамека… нет, еще больше: лучше самого господина знать, чего тому надобно.

А доброта… Что ж, и доброта была, не без того, однако не она решала и главенствовала. Ибо комендант и с ними, с теми, к кому благожелательно снисходил, вел себя, как Николаев слуга, верный и умный, — да как раз потому-то и снисходил. Он творил то, что царю было выгодно. Даже если и не всегда угодно

Хотя Мишель Бестужев и счел бы, верно, эти умозаключения Ивана Ивановича нелепостью — не меньшей, чем завалишинские.

— Как хочешь, Иван, а ты, в Петровском сидючи, совсем спятил. Выгодно… угодно… Опомнись, о чем ты? У тебя, друг любезный, кажется, выходит, что чертов Незабвенный нам чуть ли не добра тайно желал? А Лепарскому только и оставалось, что о том догадаться? Да ты помнишь ли, что царь тогда, в Зимнем, Трубецкому сказал?..

(Горбачевский, разумеется, помнил, и разговор между разъяренным императором и растерянным князем вышел таков:

— Вы знаете, что я могу вас расстрелять?

— Расстреляйте, государь! Вы имеете право.

— Не хочу. Я хочу, чтоб судьба ваша была ужасная.)

— …Понимаешь ли, что он и пулю считал для нас слишком большой роскошью?

— Постой, не горячись, Мишель… Ежели хочешь, я тебе еще и помогу. Ведь у царя и с Анненковым то же вышло, припоминаешь? Иван Александрович на допросе было возразил, что, дескать, тяжело, нечестно доносить на товарищей, и Николай взвился: «Вы не имеете понятия о чести! Знаете ли вы, чего заслуживаете?» — «Смерти, государь». — «Ах,

вы думаете, что я вас расстреляю, что вы будете интересны? Так нет же! Я вас в крепости сгною!»

— Ну? Чего ж тебе еще надобно, сморгонский ты студент? И сгноил бы, непременно сгноил в несколько лет, если бы не наш старик! Уж чего-чего, а легкой доли и даже легкой смерти царь нам никак не желал!

— И опять не горячись. Когда ж я говорил, что он хотел облегчить нашу долю? Это уж пусть себе Оболенский полагает по доброте, будто царь и Лепарского к нам назначил также из доброты. Нет, тут другое. Николай, без сомнения, кипел одной только местью и весьма умно выбрал ее орудием старика…

— Да почему ж орудием? Объяснишься ты наконец или нет?

— Изволь, попробую. Только давай прежде договоримся: царь был человек совсем не глупый…

— Этого и я не думаю отрицать.

— То-то. Но слабосердечный…

— Как, как? Слабо… Я и договорить-то боюсь. Или, может быть, я ослышался?

— Отнюдь не ослышался. Я сказал тебе и еще повторю, ибо пришел к этому по долгом размышлении: у императора было слабое сердце!

— У него? Сердце? И еще слабое? Ну, Иван, удивил, нечего сказать! Да у него никакого не было. Покойный Одоевский недаром как-то сказал: в Николая и выстрелишь, да не убьешь. Там, где у всех сердце, у него пусто.

— Покойный Одоевский был поэтом и, как все они, грешил красноречием. А я существо прозаическое, не обессудь. Сердце у всякого есть, и у царя оно было как раз слабым. Слышал бы ты, как он нам в двадцать шестом году заметил: дескать, я, государь, не в силах объединить славян, а вы посмели о том возмечтать! Тогда не до смеху было, а то, не ровен час, я бы и рассмеялся. Уверяю тебя, это так было сказано, будто мы его, бедняжку, кровно обидели, отняли у него что-то. Игрушку, что ли, любимую… Этакое, знаешь ли, гадкое, капризное, испорченное дитя! Да он тогда и выглядел тоненьким, жиденьким, бледным, к тому ж и потерявшимся, совсем не тот, что на портретах год или два спустя…

— Что ты мне рассказываешь? Незабвенного, слава богу, я поближе тебя повидал. Ты, коли уж начал, говори дело. Итак, что ты разумеешь под слабым сердцем?

— Я под ним разумею совсем не то сердце, которое способно на слабость, а только такое, что не способно на силу и на постоянство.

— Гм! Мудрено что-то!

— Напрасно насмешничаешь, Мишель. Мудреного ничего нет. Ведь ты, вспомни, сам мне рассказывал, как вы с братом Николаем всегда удивлялись, сколько в вашем Рылееве почти ребяческой доверчивости, и даже полагали ее причиною многих его ошибок. Не так ли? И разве доверчивость не есть слабость для ума политического? А Сергей Муравьев-Апостол! Знаешь ли, что он мог быть прямо-таки девически-чувствителен? Когда однажды командир Черниговского Гебель приказал наказать кнутом двух рядовых, Муравьев от этой гнусности тут же, перед строем, грохнулся без чувств, замертво… Нет, коли уж ты взялся поминать литераторов, вот тебе тот, кого я истинно уважаю, — Радищев: «…душа моя страданиями человечества уязвленна стала». Можно ли сказать про такое сердце, что оно — слабое? Напротив! Столь сильное отвращение к жестокости и неправедности — оно свойство сердца также сильного. И умного, прибавлю. Не зря наши с тобой предки еще в прошлом столетии уважали сердце, которое строго согласует свои веления с указаниями ума…

— Боже, что за добродетельная скука! Ты, Иван, стал ритор хоть куда! Нет, уволь! Брат Николай верно говаривал, что, если человек остается добрым и честным не по безотчетному внушению сердца, не по энтузиазму, но только по рассудку, по предположенной цели, невелика тому цена. Что за заслуга слыть добрым по принуждению?

— А как иначе? Заслуга — и еще какая! Не припомнишь, кто это сказал из старинных мудрецов? Ну да все равно… Словом, если у тебя нет добродетели, присвой ее. Недурно? И в том-то была беда императора, а значит, еще больше наша беда, беда России, что у него сердце то и дело одерживало верх над умом!

Поделиться с друзьями: