Николай Гумилев глазами сына
Шрифт:
Все последние дни на душе было муторно: постоянное напряженное ожидание решения его судьбы вконец утомило Гумилева. Неужели и теперь что-то помешает его поездке в Персию, о которой он так давно мечтал? Пожалуй, теперь, когда Россия вышла из войны, боевые действия в Месопотамии его перестали интересовать. Однако хотелось увидеть Персию, страну философов, поэтов и художников. В Париже, ожидая командировки, он написал три стихотворения: «Персидская миниатюра», «Подражание персидскому» и «Пьяный дервиш», даже снабдив их собственными рисунками. Однако выяснилось, что у Ермолова денег для Гумилева нет, а англичане полагали, что отсутствие денег равноценно отсутствию рекомендации. Так что предстояло ехать обратно в Париж или — первым пароходом — в Россию.
Занкевич, извещенный Гумилевым, пытался помочь: опять телеграммой просил Ермолова ходатайствовать перед англичанами,
Поселившись в дешевой гостинице, Николай Степанович по целым дням не выходил из дому: работал над «Отравленной туникой», обдумывал план большой книги по теории стихосложения, которую хотел назвать «Теория интегральной поэзии», написал стихотворение «Франция», точно навсегда прощаясь со страной, где столько прожил.
Иногда по вечерам он заходил к Анрепу, обсуждал планы на будущее, которое виделось в густом тумане. Он даже пытался подыскать какую-нибудь службу, обратился в канцелярию военного агента, откуда ему прислали опросный бланк. Однако никакой специальности у него в общем-то не было. А полученное жалованье быстро таяло, и надо было принимать какое-то решение.
Возможности были немногочисленны: иностранный легион, где предстояло воевать за английские колонии, или возвращение на родину, где хаос и беззаконие. Для Гумилева выбор был ясен. Он стал собираться в дорогу.
У него накопилось порядочно вещей: книги, картины, альбомы стихов, черновики. Все это он оставил на хранение Анрепу, полагая, что революция в России продлится полгода-год, а потом все успокоится и он сможет приехать за вещами. Анреп попытался отговорить Гумилева, но, зная характер Николая Степановича, махнул рукой. Попросил передать Анне Андреевне старинную монету с барельефом Александра Македонского и крепко пожал отъезжающему руку.
4 апреля, оформив документы, поэт сел на пароход, идущий через Норвегию в Мурманск. Знакомые офицеры на прощанье подарили ему серую кепку из модного магазина, чтобы бывший прапорщик имел вполне «пролетарский вид».
В маленькой каюте, кроме Гумилева, было еще два пассажира. Ехал поэт Гарднер, тот самый, на стихи которого Николай Степанович писал рецензию в «Аполлоне» пять лет назад. Полное имя молодого поэта было Вадим де Пайва-Перейра Гарднер, его отец был американцем, а мать русской. Гарднер очень обрадовался встрече с мэтром акмеизма, всячески выказывая свое почтение. Во время войны он служил в лондонском комитете по снабжению союзных армий, а теперь решил вернуться в Россию.
Вторым в каюте был инженер-путеец Лавров, увлекавшийся ассирийской клинописью и по целым часам обсуждавший с Гумилевым эпос о Гильгамеше.
Иногда на палубе завязывались яростные споры с солдатами из экспедиционного корпуса, возвращавшимися на родину. Пахло дракой, и Гумилеву с Гарднером едва удавалось успокаивать спорщиков.
Плавание было опасным. В море, кроме массивных айсбергов, плавали мины, сновали немецкие подводные лодки. Для защиты от них транспорт сопровождали три английских эскадренных миноносца.
В этом плавании сложились стихи о жизни, которая, казалось Гумилеву, складывается нескладно до нелепости:
Я не прожил, я протомился Половину жизни земной, И, Господь, вот Ты мне явился Невозможной такой мечтой.Не стоило и загадывать, что впереди.
С этой тихой и грустной думой Как-нибудь я жизнь дотяну. А о будущей Ты подумай, Я и так погубил одну.Меж тем письмо Анны Энгельгардт, которое Гумилев так никогда и не прочел, уже который месяц блуждало по Англии и Франции в поисках адресата. Вот оно:
«Коля, милый, я написала тебе несколько писем, телеграмму, но возможно, ты ничего не получил. Знаешь, я перепутала адрес (вернее, он был перепутан в твоей последней телеграмме) и, только получив твое последнее письмо от 14 сен., узнала, что он совсем другой! Досадно, ведь письмо к тебе идет безбожно долго, чуть ли не 2–3 месяца.
Грустно писать, зная, что письмо придет чуть ли не через год. Я прямо в отчаянье от такой задержки! Милый, уже 1/2 года,
что мы в разлуке. Мне иногда кажется, что это навсегда! Звать тебя сюда, Коля, настаивать, чтобы ты приехал, я не могу и не хочу. Это было бы слишком эгоистично. Ты знаешь, здесь в Петербурге сейчас гадко, скучно, все куда-то убегают… А там, в Париже, вероятно, жизнь иная — у тебя интересное дело, милые друзья, твоя коллекция картин, нет той грубости и разрухи, кот. царят здесь. Мне бесконечно хочется тебя видеть, я по-прежнему люблю тебя, но лучше тебе быть там, где приятно и где к тебе хорошо относятся. Может быть, война скоро окончательно кончится и тогда ты и так приедешь или, может быть, сможешь приехать сюда ненадолго. Я боюсь и мне больно будет видеть твое раскаянье, если ты приедешь сейчас сюда ради меня, потому что здесь, действительно, тяжело жить! Ты зовешь меня, ты милый! Но я боюсь ехать одна в такой дальний путь и в настоящее время, м.б., раньше бы и поехала, теперь же так трудно ездить вообще, а тем более так далеко <…>. Ах, Коля, Коля, я люблю тебя, часто думаю о тебе и мне не верится, что мы когда-нибудь будем опять вместе! Я люблю только тебя одного и никого больше полюбить не в силах, я не знаю, как ты! Правда, Коля, мы были друзьями, я стараюсь не слишком часто огорчать тебя, т. ч. враждебного чувства ты не должен иметь ко мне? — Я знаю твою ветреность, возможно что ты иногда забываешь меня! <…> Все наши общие знакомые уехали. Мальчишек не видно вовсе. Что твой маленький Лева? И твоя матушка? Здоровы ли они? Как твое здоровье? Я чувствую себя сносно. Меня принялись лечить. Я терпеть не могу лечиться и выбросила все лекарства за окно <…> Я работаю как сестра в санатории, вне города и мне это нравится. Полудеревенская жизнь мне очень по душе, а кроме того я… самостоятельна, и моя холостая жизнь мне тоже приятна. Прости, что пишу на таких лоскутках, нет бумаги под рукой.Пиши мне! Будь счастлив и помни меня. Целую тебя. Анна.
20. XI.1917 г.
Не смейся над разбросанностью моего письма, мне немного трудно писать».
На двенадцатые сутки рано утром транспорт подошел к Мурманску. На дебаркадере стояли английские солдаты в шинелях с поднятыми воротниками, постукивая тяжелыми коваными ботинками, стараясь согреться. Ледяной холод пронизывал Николая Степановича в демисезонном пальто и кепке, и он купил на базаре оленью доху, расшитую по подолу узором, и высокую оленью шапку.
ГЛАВА XII
В Красном Петрограде
Гумилев не узнавал свой город. Так выглядит тяжело больной старый друг.
На обшарпанных стенах домов наклеены воззвания, приказы, плакаты, ветер, срывая клочья бумаги, гонит их по улице вместе с мусором. Витрины магазинов, сверкавшие прежде, задраены ржавыми гофрированными шторами, возле дверей редких булочных — унылые очереди. Бьются по ветру вылинявшие красные флаги. На углу Литейного, ставшего проспектом Володарского, лежит палая лошадь, кто-то вырезал из крупа большой кусок мяса. Изредка громыхает трамвай, окна забиты кусками фанеры. Невского нет — есть проспект имени Двадцать пятого Октября.
Из писем Николай Степанович знал: их дом в Царском, переименованном в Детское Село, реквизирован, Анна Ивановна с Шурой, Левушкой и Марусей живут в Бежецке. А жена, насколько ему известно, живет у своей царскосельской подруги Вали Тюльпановой, ставшей профессоршей, женой врача-психиатра Срезневского.
Ахматова, которую он разыскал у Шилейко, встретила мужа без удивления, спокойно, как встречают не очень званого гостя. Говорили о Париже и Лондоне, об Анрепе, о литературе.
П. Н. Лукницкий, биограф Гумилева, записал со слов Ахматовой, что она провела с мужем ночь в меблированных комнатах «Ира», где он остановился, а на следующий день в квартире Срезневских попросила у него развод, объяснив, что выходит замуж за Шилейко. Гумилев не поверил, что — по любви.
Позже, объясняя этот странный брак, Анна Андреевна говорила:
— Это все Коля с Лозинским: «Египтянин, египтянин!» в два голоса. Ну, я и согласилась.
Шилейко был ассирологом, еще четырнадцатилетним гимназистом расшифровывал египетские папирусы. Он также писал лирические стихи и помещал их в «Аполлоне» и «Гиперборее». В начале войны Шилейко поступил воспитателем детей к графу Шереметеву, избежав этим призыва, жил в Шереметевском дворце на Фонтанке, располнел и приоделся. Анна Андреевна поясняла: «К нему я сама пошла. Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет». А до Шилейко был композитор Лурье, крещеный еврей, о нем Ахматова сказала кратко: «Он хороший был — Артур, только бабник страшный».