Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта
Шрифт:
Разве трусам даны эти руки, Этот острый, уверенный взгляд, Что умеет на вражьи фелуки Неожиданно бросить фрегат…

(«На полярных морях и на южных…», 1909)

Выход журнала «Аполлон» ознаменовался для Гумилёва еще одним важным событием. Теперь он стал постоянным критиком нового издания. Его рецензии регулярно появляются на страницах журнала в разделе «Письма о русской поэзии». В первом номере опубликованы рецензии Гумилёва на книги Сергея Городецкого, Бориса Садовского, Ивана Рукавишникова, В. Бородаевского.

Сначала книги для разбора выбирались Гумилёвым стихийно, но со временем он стал отбирать для рецензий только те, которые выражали наиболее характерные явления современной литературы. Главное отличие этих рецензий от критических разборов других авторов заключалось в том, что поэт давал оценку художественным произведениям вне зависимости от того, в какой литературный лагерь входили их авторы. Те, кому поэт дал нелицеприятную оценку, сегодня неизвестны. И наоборот, те, чьи первые литературные опыты он заметил и поддержал (Н. Клюев, Г. Иванов, В. Нарбут, B. Ходасевич и другие), оставили заметный след в истории русского серебряного века и возвратились к читателям из незаслуженного забвения. Можно только поражаться предвидению Гумилёва-критика. Но с другой стороны, вождем нового

литературного направления Гумилёв стал потому, что смог отточить перо критика и подняться до осмысления происходящих в современной литературе процессов.

С выходом «Аполлона» начал угасать известный журнал русских символистов «Весы», который был и для Гумилёва первой трибуной. Один из основателей журнала, меценат и владелец московского издательства «Скорпион» С. А. Поляков, в письме М. Волошину признавался: «„Аполлон“ родился, и „Весы“ скрываются перед его лучезарным ликом во мрак». В связи с его закрытием появились разные рецензии (в том числе и необъективно-критические). «Аполлон» опубликовал рецензию на «Весы» Георгия Чулкова — статья называлась «Некролог» («Аполлон», № 7), — которая вызвала бурное неприятие бывших сотрудников этого журнала. В адрес редакции «Аполлона» поступило резкое письмо, подписанное группой писателей. Брюсов с сотрудниками «Весов» написал официальный протест редактору «Аполлона» C. Маковскому: «Многоуважаемый Сергей Константинович! Не откажите дать место на страницах вашего журнала следующему заявлению группы ближайших сотрудников „Весов“. Высоко ценя „Аполлон“ как орган серьезных исканий в области художественной жизни, мы были глубоко опечалены, прочтя в № 7 журнала критическую статью, посвященную нам всем дорогим прекратившимся „Весам“. Помешенная в первом отделе журнала, сама себя именующая „Некрологом“, статья эта имеет все признаки, которые позволяют счесть ее как бы редакционной. Между тем она подписана именем г. Г. Чулкова, авторитет которого никак не может считаться непререкаемым в литературных кругах и беспристрастие которого в оценке „Весов“ может быть заподозрено. Напомним, что за последние годы литературная деятельность г. Георгия Чулкова подвергалась на страницах „Весов“ весьма суровой и даже резкой критике, подавшей повод одному органу печати заявить, будто „Весы“ систематически травят г. Георгия Чулкова. Здесь не место обсуждать, погрешили ли „Весы“ в своей критике писаний г. Георгия Чулкова против добрых литературных нравов, но достаточно ясно, что г. Георгию Чулкову выступать, при таких условиях дела, судьей „Весов“ было по меньшей мере неудобно. Различные обвинения, в общем довольно тяжелые, выставленные в „Некрологе“ „Весов“, в значительной степени теряют свою силу, так как подписаны лицом, у которого есть свои счеты с „Весами“, и вся критика получает характер полемики, неуместный по отношению к изданию, которое уже не может защищаться… Мы надеемся, что редакция „Аполлона“ сочтет нужным (как она то и обещает) в другой статье вернуться к деятельности „Весов“, чтобы дать ей оценку менее одностороннюю…» Подписали протест Валерий Брюсов, Андрей Белый, М. Ликиардопуло, Борис Садовской, Эллис, потом — С. М. Соловьев. 19 мая 1910 года В. Я. Брюсов сообщал ответственному секретарю журнала «Аполлон» Е. Зноско-Боровскому: «…Само собой разумеется, что отказ редакции „Аполлона“ напечатать наше письмо повлечет за собою отказ всех, подписавшихся под письмом, от дальнейшего участия в „Аполлоне“». В. Иванов отказался от подписи, хотя и согласился, что статья о «Весах» необъективна.

В то же время Гумилёв простился с уходящим журналом достойно, благородно. Он публикует несколько статей, посвященных «Весам». В одной из них, названной «Поэзия в „Весах“» («Аполлон», 1910, № 8), поэт пишет: «До 1905 года, когда в „Весах“ появился беллетристический отдел, в русской символической поэзии царил хаос… За всем этим следила и злорадно хихикала критика, враждебная новым течениям в искусстве. Прежние возгласы негодования по поводу „чудачества декадентов“ сохранились только в самых захолустных изданиях, а в более видных они заменились или указаниями на то, что „декадентство“ выдохлось, или заявлениями, что „оно“ никогда и не представляло из себя ничего существенно нового. Не знаю, намеренно или нет, „Весы“, вводя литературный отдел, всей своей деятельностью опровергли оба эти мнения… Нельзя сказать, что в стихотворном отделе „Весов“ не было серьезных упущений; таково, например, замалчивание И. Ф. Анненского (за все время о нем было, кажется, всего три заметки и ни одного его стихотворения); непривлечение к сотрудничеству П. Потемкина, одного из самых своеобразных молодых поэтов современности; наконец, выдвигание за последний год Эллиса. Но, несмотря на все промахи, история „Весов“ может быть признана историей русского символизма в его главном русле».

Такую же точную и высокую оценку почившему журналу дал Гумилёв и в апрельском номере «Аполлона» за 1910 год, где он писал: «На днях прекратил свое существование журнал „Весы“, главная цитадель русского символизма. Вот несколько характерных фраз из заключительного манифеста редакции, напечатанного в № 12: „‘Весы’ были шлюзой, которая была необходима до тех пор, пока не слились два идейных уровня эпохи, и она становится бесполезной, когда это достигнуто, наконец, ее же действием. Вместе с победой идей символизма в той форме, в какой они исповедовались и должны были исповедоваться ‘Весами’, ненужным становится и сам журнал. Цель достигнута, и его ipso средство бесцельно! Растут иные цели! Мы не хотим сказать этим, что символическое движение умерло, что символизм перестал играть роль идейного лозунга нашей эпохи… Но завтра то же слово станет иным лозунгом, загорится иным пламенем, и оно уже горит по-иному над нами“. Со всем этим нельзя не согласиться, особенно если дело коснется поэзии. Русский символизм, представленный полнее всего „Весами“, независимо от того, что он явился неизбежным моментом в истории человеческого духа, имел еще назначение быть бойцом за культурные ценности, с которыми от Писарева до Горького у нас обращались очень бесцеремонно. Это назначение он выполнил блестяще и внушил дикарям русской печати если не уважение к великим именам и идеям, то, по крайней мере, страх перед ними… Теперь мы не можем не быть символистами. Это не призыв, не пожелание, это только удостоверяемый мною факт».

Вот так красиво поэт поставил точку на закрывшемся журнале. В обеих статьях он был объективен. Интересно, что даже тогда, когда Гумилёв провозгласит, что символизм изжил себя, он все равно будет относиться к предшественникам с уважением.

Выход первого номера журнала «Аполлон», заступившего на смену ушедшим «Весам», был широко отпразднован всеми сотрудниками редакции. К этому событию приурочили еще одно торжественное мероприятие — открытие выставки работ художника Г. Лукомского, где присутствовали деятели не только литературной, но и художественно-театральной богемы Санкт-Петербурга. Андрею Белому и Валерию Брюсову Гумилёв послал пригласительные телеграммы.

Пришедший после занятий в редакцию Николай Степанович увидел выставку рисунков, рукописей и свежих, пахнущих типографской краской номеров «Аполлона». Вначале был большой праздник в самой редакции. Потом веселье переместилось в знаменитый тогда петербургский ресторан Кюба под романтическим названием «Pirato». В центре внимания был главный юбиляр — Сергей Маковский. Открыл торжественную часть Иннокентий Анненский. Потом выступил профессор Ф. Ф. Зелинский. От имени «молодой редакции» и молодых поэтов выступил

их вождь — Николай Гумилёв. От имени европейских поэтов Маковского приветствовал Иоганнес фон Гюнтер. К Маковскому подходили выступавшие с бокалами шампанского, коньяка, рюмками водки, и все желали выпить именно с ним. Отмечали открытие «Аполлона» и в другом известном и считавшемся дорогим ресторане «Донон». Маковский вспоминал об этом в своей книге «На Парнасе Серебряного века»: «Я никак не ожидал, что этот обед сотрудников журнала обратится, благодаря Иннокентию Федоровичу, в мое чествование по случаю десятилетия моей литературной деятельности… Анненский вспомнил и, к моему смущению, в конце обеда торжественно встал с бокалом в руке, попросил внимания и произнес речь по моему адресу… Кто-то эту речь тут же записал, и секретарь редакции порывался напечатать ее в хронике „Аполлона“. Но я не разрешил. Вообще ни словом об аполлоновском обеде журнал не обмолвился… Сколько выдающихся русских людей собралось тогда у Донона!»

Иоганнес фон Гюнтер в своей книге «Под восточным ветром» так описал окончание этого обеда: «…я должен был приветствовать „Аполлон“ от европейских поэтов. Из-за многих рюмок водки, перцовки, коньяка и прочего, я решил последовать примеру Эдуарда Шестого и составил одну замысловатую фразу, содержащую все, что надо было сказать. Я без устали повторял ее про себя и таким образом вышел из положения почти без позора. Я еще помнил, как подошел к Маковскому с бокалом шампанского, чтобы чокнуться с ним — затем занавес опускается. Очнулся я на минуту в маленькой комнате, где пили кофе; моя голова доверчиво лежала на плече Алексея Толстого, который, слегка окостенев, собирался умываться из бутылки с бенедиктином. Занавес. Потом, в шикарном ресторане Донон, мы сидели в баре и с Вячеславом Ивановым глубоко погрузились в теологический спор. Конец этому нелегкому дню пришел в моей „Риге“, где утром Гумилёв и я пили черный кофе и сельтерскую, принимая аспирин, чтобы хоть как-нибудь продрать глаза. Конечно, такие сцены были редки. Это был особый случай, когда вся молодая редакция была коллективно пьяна».

Даже после открытия «Аполлона» Гумилёв с завидным усердием продолжал формировать возле Анненского круг талантливой интеллигенции. Глубокой осенью 1909 года, когда Царское Село потеряло последнее золотое убранство своих парков и все вокруг стало черно-белым в окружении выпавшего и успевшего подтаять снега, Николай Степанович договорился с Анненским, чтобы тот разрешил молодежи навестить его. Это был последний месяц, а может быть, и последние недели жизни мэтра. Незадолго до того, 25 сентября, в Санкт-Петербургском Александринском театре была поставлена трагедия Еврипида в переводе Анненского. Уже 26 октября им было подано прошение попечителю округа об увольнении его от службы с должности инспектора Санкт-Петербургского учебного округа, которое будет удовлетворено за десять дней до его смерти — 20 ноября.

Был поздний вечер жизни мэтра, явно обделенного критикой и славой при жизни. Судя по всему, Иннокентий Федорович не совсем хорошо себя чувствовал, но тем не менее не отказался от проведения литературного вечера у себя дома. Об этом памятном вечере остались воспоминания Георгия Адамовича. Правда, им нельзя до конца верить, как и мемуарам графа Алексея Толстого, хотя Адамович старался быть более точным, но, видимо, и его подвела память. Он упоминает, что на вечере присутствовала Анна Ахматова. Но, как известно, она пока еще носила фамилию Горенко, жила в Киеве и на вечере в Царском не могла оказаться. Но все же воспоминания Георгия Адамовича представляют интерес, так как это наверняка последняя встреча с мэтром, организованная Гумилёвым для творческой молодежи, к которой тогда причисляли и самого Адамовича: «Как всегда, в первую минуту удивила тишина, и показался особенно чистым сырой, сладковатый воздух. Извозчик не торопился. Город уже наполовину спал и таинственнее, чем днем, была близость дворца… Кабинет Анненского находился рядом с передней. Ни один голос не долетал до нас, пока мы снимали пальто, приглаживали волосы, медлили войти. Казалось, Анненский у себя один… Дверь открылась. Все уже были в сборе. Но молчание продолжалось. Гумилёв оглянулся и встал нам навстречу. Анненский… протянул нам руку… Мне запомнились гладкие, тускло сиявшие в свете низкой лампы волосы. Анненский стоял в глубине комнаты, за столом, наклонив голову. Было жарко натоплено, пахло лилиями и пылью. Как я потом узнал, молчание было вызвано тем, что Анненский только что прочел свои новые стихи: „День был ранний и молочно-парный, / — Скоро в путь…“» Гости считали, что надо что-то сказать и не находили нужных слов. Кроме того, каждый сознавал, что лучше хотя бы для виду задуматься на несколько минут и замечания свои делать не сразу: им больше будет весу. С дивана в полутьме уже кто-то поднимался, уже повисал в воздухе какой-то витиеватый комплимент, уже благосклонно щурился поэт, давая понять, что ценит, и удивлен, и обезоружен глубиной анализа, — как вдруг Гумилёв нетерпеливо перебил: «Иннокентий Федорович, к кому обращены ваши стихи?» Анненский, все еще отсутствуя, улыбнулся: «Вы задаете вопрос, на который сами же хотите ответить… Мы вас слушаем». Гумилёв сказал: «Вы правы. У меня есть своя теория на этот счет. Я спросил вас, кому вы пишете стихи, не зная, думали ли вы об этом… Но мне кажется, вы их пишете самому себе. А еще можно писать стихи другим людям или Богу. Как письмо». Анненский внимательно посмотрел на него: «Я никогда об этом не думал». «Это очень важное различие… — продолжал Гумилёв. — Начинается со стиля, а дальше уходит в какие угодно глубины и высоты. Если себе, то, в сущности, ставишь только условные знаки, иероглифы: сам все разберу и пойму, знаете, будто в записной книжке. Пожалуй, и к Богу то же самое. Не совсем, впрочем. Но если вы обращаетесь к людям, вам хочется, чтобы вас поняли, и тогда многим приходится жертвовать, многим из того, что лично дорого». — «А вы, Николай Степанович, к кому обращаетесь вы в своих стихах?» И тут очень важен ответ поэта. Эта встреча — последняя из известных встреч мэтра и его ученика. Когда-то в гимназии Анненский написал на своей книге стихов гимназисту Гумилёву о том, что он смотрит на него с надеждой. И вот эта надежда осуществляется на глазах Иннокентия Федоровича. Он уходит в мир теней, а Гумилёву Богом еще отпущено время для осмысления. Анненский был традиционным символистом и писал символами. Он был выше обыденного мира, выше даже людей, которые его потом будут читать и почитать. Он жил на Олимпе. Романтик Гумилёв был страстным искателем неведомого, героического и романтического. Но между ними было большое отличие. Анненский обычное подымал до неведомого, до недосказанного, невыясненного до конца. Гумилёв неведомое, звездное старался довести до ясного и понимаемого. Потому на вопрос Анненского ученик ответил, что он пишет, обращаясь к людям. И он не покривил душой. Он доказал это всей жизнью.

Томило ли их предчувствие, что больше они не увидятся? Неизвестно. Расстались они навсегда. 30 ноября 1909 года Иннокентий Анненский внезапно скончался на ступенях Царскосельского (ныне Витебского) вокзала Санкт-Петербурга.

Последние дни этого удивительного человека были отравлены, как это ни странно, самим Маковским. Анненский надеялся, что во втором номере «Аполлона» пойдет не только его статья «О современном лиризме», но и подборка стихов. Он писал Маковскому 12 октября: «Дорогой Сергей Константинович, я был, конечно, очень огорчен тем, что мои стихи не пойдут в „Аполлоне“… Еще вы ошиблись, дорогой Сергей Константинович, что время для появления моих стихов безразлично. У меня находится издатель, и пропустить сезон, конечно, ни ему, ни мне было бы не с руки. А потому, вероятно, мне придется взять теперь из редакции мои листы, кроме пьесы „Петербург“…»

Поделиться с друзьями: