Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:

Стремясь всегда уловить в окружающей жизни не только ее внешность, но и ее смысл, Нарежный задумал еще в начале своей деятельности нарисовать огромную бытовую картину русских нравов, целую эпопею дворянской и интеллигентной жизни своего времени. Предприятие было смелое, и Нарежный понимал это: вот почему, быть может, он и перенес действие своего романа в XVIII век, как бы желая отвести глаза слишком зоркого читателя. Ему не удалось, однако, обмануть этого читателя: его роман «Российский Жилблаз» [48] был все-таки запрещен цензурой, и последние три его части в печати не появились.

48

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова. 6 частей. СПб., 1814 г. (Напечатаны лишь 3 части).

Из тех трех частей, которые перед нами, мы видим ясно, как широк и глубок был замысел нашего писателя. Можно утвердительно сказать, что даже после «Мертвых душ» «Российский Жилблаз» остался самым пространным реальным романом из нашей старой жизни. Конечно, слово «реальный» надо и в данном случае – как всегда, когда говоришь о Нарежном, – понимать с большими ограничениями. Сама завязка романа и все побочные интриги, входящие в его состав, опять – ряд невозможных и невероятных хитросплетений и неожиданностей, вставленных, конечно, ради развлечения требовательного в этом смысле читателя. Но дело не в завязке, а в деталях, и вот эти-то детали в «Жилблазе» и ценны. Из самого беглого обзора их можно убедиться в том, как серьезно отнесся писатель к своей задаче и как он умел подчас схватить главное и существенное во всей пестроте современности.

Автор опять пользуется

каждым случаем, чтобы сорвать свою злобу на любом господине Головорезове, который «на досуге гоняется за дворовыми девками, сбирает слуг и велит им бить друг друга, а сам не может налюбоваться, видя кровь, текущую от зубов и носов, и волосы, летящие клоками». Сопровождая затем своего героя в его долгих и запутанных похождениях, автор всегда готов высказаться по самым существенным вопросам. Его интересует, например, наше отношение к иностранцам и к нашей старине. Нарежный держится очень трезвых, уравновешенных взглядов на это двойное направление наших симпатий, проявившихся в те годы с достаточной резкостью: он предает остроумнейшему осмеянию фанатиков – любителей старины, не понимающих сущности национального и заменяющих эту сущность одной внешностью; он, с другой стороны, травит иностранцев, которых мы допускаем так охотно к себе в семьи и которым мы готовы простить даже их глумление над нашей национальностью. Не менее любопытные страницы посвящает Нарежный в своем романе карикатурной характеристике русского «метафизика» – по-видимому, довольно странная выходка со стороны интеллигентного человека, которому наши умственные недочеты тех годов были ясны. Если, однако, Нарежный решился заговорить об излишестве метафизики в русской голове, а не о ее недостатке, то эту сатирическую выходку, это глумление над рассуждениями о «душе, где она сидит, во лбу или на затылке?», этот рассказ о том, как нашего метафизика свезли в дом умалишенных, – надо понимать не в прямом смысле. Нарежный в своих романах дал немало доказательств тому, как высоко он ценил науку, и в данном случае он разумел не ее, а современный ему мистицизм, который, если еще не успел вполне заволочь русские умы («Жилблаз» написан в 1814 году), то все-таки достаточно тогда уже обнаружился. Трезвый ум Нарежного предугадал опасность, но писатель не имел еще в своем распоряжении подходящего слова, которым бы он мог окрестить поднимавшийся тогда туман мысли, и он набросился на «метафизику», которой, как известно, приходится часто расплачиваться не за свои грехи. А Нарежный – юморист и сатирик – любил во всем ясность, и он доказал это в том же романе необычайно для того времени смелой выходкой против масонства. Что в своем беззастенчивом глумлении над масонством Нарежный был опять-таки не прав, это едва ли нужно доказывать; писатель сделал крупную историческую ошибку: он частный случай разврата в масонских ложах изобразил как характерное для масонства явление. Но описание этих масонских оргий и этих церемоний, где действуют разные братья Козерог, Телец и Большой Пес, «весь скотный двор земной, небесный и преисподний», где чванится Полярный Гусь и где, в конце концов, все мистическое сводится просто-напросто к скабрезному, – читается все-таки не без интереса, так много в нем смелой мысли.

А Нарежный был смелый писатель. Еще в самом начале своей литературной деятельности, в те годы, когда он чиновником служил на Кавказе, он сочинил длинный роман из жизни как будто «горских князей». Роман этот «Черный год» [49] вышел уже после смерти Нарежного, так как сам автор не решался его печатать, и он имел на то свои основания. Под невинным заглавием романа, действие которого происходит в горах Кавказа и на берегу Каспийского моря, действующие лица которого все вымышленные и обстановка никаких местных красок не имеет, наш автор создал любопытнейший образец общественно-политической сатиры, единственный в своем роде для того времени. Как чиновник он имел случай присмотреться к русским порядкам на Кавказе в тот самый момент, когда Грузия вошла в состав нашего государства. Всю перелицованную историю этого управления он и дал в своем романе. В настоящую минуту разгадать все намеки и псевдонимы трудно, да и нет необходимости. Роман Нарежного ценен не этим историческим материалом, а общими драматическими и комическими положениями, в которых автор с таким юмором выразил соотношение между разными общественными силами и властями. Князь, его министры, верховный жрец и его клевреты, военачальник и народ – вот те социальные силы, над которыми автор изощрял свое остроумие, наводя нас, однако, ежеминутно на серьезные мысли. Речь шла, конечно, не о Грузии только и не о тех русских чиновниках, которые в этой Грузии хозяйничали, а вообще о властях и о социальных группах в их трагикомических столкновениях между собой. Властитель, одурманенный своим величием, капризный и своевольный, привыкший смотреть на свой народ как на толпу, украшающую площадь при его выездах; совет министров, который не может дать ни одного путного совета, верховный жрец, корыстолюбивый, торгующий святыней и желающий присвоить себе руководящую роль в государстве, дезорганизированное войско, для которого война и грабеж тождественны, наконец, и самый народ, который при всяком случае служит козлом отпущения, – все эти общие собирательные типы и группы, которые автор ни на минуту не упускает из виду – даже в самый разгар рассказа о любовных похождениях своего героя, – достаточно поясняют серьезную мысль писателя и указывают на мишень, в которую он метил. В романе есть страницы очень смелые. Ни в одном из наших старых романов, даже самого сатирического типа, не оттенен, например, так рельефно принцип «дубины», который издавна имел такое широкое применение в нашей жизни. Нарежный прозрачно намекает на него в нескольких главах, в которых рассказывает, как горский князь Кайтук Двадцать пятый, обладатель немалой части ущелий кавказских, учредил особый орден нагайки, рыцарями которого могли быть люди только известного привилегированного положения. Им только присвоен был этот знак, сделанный из кишок бараньих, длиною в аршин с кнутовищем из кедрового дерева, на котором был княжеский вензель. За награждение этим знаком отличия полагалось, однако, взыскивать немалую сумму для пополнения государственного казначейства. Кавалерам этого ордена были предоставлены особые преимущества, среди которых одно из немаловажных заключалось в том, что кавалер мог приколотить некавалера без суда и расправы, «только бы удары наделяемы были не чем другим, как орденскою нагайкой» [50] .

49

Черный год, или Горские князья. 4 части. М., 1829.

50

Черный год. Часть I, с. 53, 83, 89.

Если вспомнить, что эти строки были писаны за много лет до торжества аракчеевской системы и притом в эпоху самого розового оптимизма, в годы наибольших и наилучших обещаний александровского царствования, приходится удивляться зоркости нашего автора. Он умел отличать в нашей жизни постоянное от наносного, существенное от случайного.

В этом смысле Нарежный был явлением редким, и среди наших позднейших реалистов николаевской эпохи мы не найдем достойного ему по смелости заместителя…

Впрочем, при оценке деятельности этих писателей николаевской эпохи нужно всегда помнить, что условия их работы были несколько иные, чем в предшествующее царствование. Литература была взята под строгую опеку, и писатель приучался сознавать себя прежде всего цензором своих произведений, а потом уже их автором.

Из этих бытописателей-реалистов нового царствования всего более был популярен в читающей публике Ф. В. Булгарин.

Он как литератор имел свои бесспорные заслуги, и нелюбовь к нему как к человеку не должна мешать правильной оценке его деятельности как журналиста и писателя. Для своего круга читателей – очень широкого, заметим, – Булгарин был во всяком случае поставщиком занимательных рассказов, в которых он обнаруживал и некоторую писательскую сноровку, и некоторый запас сведений исторических и литературных, и, наконец, даже в общем приличную сентиментальную мораль, правда, истертую, но в общественном смысле невредную. Конечно, все это для круга самого среднего, который такими рассказами и увлекался.

Для роста литературы – в широком и серьезном смысле этого слова – Булгарин, несмотря на его плодовитость, сделал мало, и искать в его романах истинного понимания действительности или освещения характерных ее сторон – напрасно. Многое в данном случае зависело от темперамента самого писателя: Булгарин был по природе своей человек трусливый, который всегда боялся сказать не у места что-нибудь лишнее. Настоящего темперамента сатирика в нем не было, немного было и чисто литературного таланта. Всего вернее будет, если мы его отчислим в группу сентименталистов, проповедников обыденной несложной морали, привыкшей

иметь дело с самыми будничными добродетелями. В своих «картинах нравов» Булгарин поэтому всегда избегал касаться вопросов острых и сложных, почему все его романы и повести и носят такой общий характер. Местных, народных красок в них очень мало; бытовые черты попадаются редко, но все-таки в общем все эти романы обнаруживают тенденцию к реализму, и в этом их главная литературная заслуга. Они прививали публике вкус к литературе, воспроизводящей современность, и хоть слабо, но все-таки сосредоточивали ее интерес на действительности. В этой погоне за реализмом Булгарину случалось, кроме того, бросать иногда свет и на некоторые уголки нашей жизни, совсем мало освещенные.

В 1829 году Булгарин соединил все свои фельетоны, рассказы, очерки и сказки в двенадцати томах своих «Сочинений» [51] . В это собрание сочинений не вошли его романы, которые к этому году также могли бы составить 12 томов. Продуктивность, как видим, была большая, но количество шло все-таки в ущерб качеству. В этом сборнике мелких статей перед нами литературный материал довольно пестрый. В статьях заметны две главных тенденции – моральная и патриотическая. Недаром, намекая на успех своих сочинений в публике, Булгарин говорил в предисловии, что все добрые и просвещенные люди держат его сторону. Он очень гордился тем, что сеял добрые чувства, но если мы поближе присмотримся к этим чувствам и мыслям, то нам в глаза сразу бросится вся их незатейливость. Шаблонна была и патриотическая тенденция его рассказов, которая сводилась исключительно к прославлению силы и стойкости русского оружия и к восхвалению преданности «славян» своим государям. Торжество этих добродетелей Булгарин пояснял рассказами из славянской старины, конечно, вымышленной, из русской древней истории, а также картинками из жизни реальной, которые он срисовывал с событий, свидетелем которым был сам, и с лиц, с которыми встречался во время своих походов с Наполеоном. Если отбросить заключительную мораль, пришитую почти всегда на живую нитку к самой повести, то в этих воспоминаниях найдутся живые странички. Их значительно меньше в повестях чисто вымышленных, сочиненных в доказательство какой-нибудь нравственной сентенции. Такие сентенции, не идущие дальше самых банальных истин, Булгарин разъяснял и восточными апологами, и фантастическими сказками, и жанровыми сценками. Все они не выше общего литературного ординара того времени, и в них не затронут ни один сколько-нибудь важный вопрос нашей тогдашней жизни. Если автору и случается на таком вопросе мимоходом остановиться, как, например, на вопросе крестьянском, то из обличителя и нравоописателя, каким он себя мнит, он становится сентименталистом самой чистой воды и рисует блаженные идиллии. Освещению действительности он предпочитает в таких случаях туманный, ничего не говорящий очерк идеала. Наиболее удачные в этих рассказах сатирические выходки против литературной братии, нравы которой Булгарин имел возможность изучить на себе самом и ближайших приятелях.

51

Сочинения Фаддея Булгарина. 12 частей. СПб., 1829.

Такую же малую литературную ценность имел и его некогда очень популярный роман «Иван Выжигин» [52] . Задуман он был очень широко, по плану ходячих тогда «романов с похождениями». Автор перекатывал своего героя и всех главных действующих лиц романа по всему пространству нашей родины, от Польши до киргизских степей, заставлял их жить в самых разнообразных общественных условиях, придумывал невероятные случайности, и все это затем, чтобы дать «благонамеренную сатиру, процветание которой в России издавна составляло заботу нашего мудрого правительства». Таким образом, и в этом романе автор остался верен своим излюбленным тенденциям – сентиментально-дидактической, которая должна изображать жизнь «благонамеренно», не возбуждая сильных страстей, и тенденции патриотической, которая должна укрепить в читателе доверие к правительству, а потому и уменьшить остроту его недовольства действительностью. Автор, таким образом, сам себя обезоруживал. Он хотел, пользуясь похождениями совсем незначительного и неинтересного Ивана Выжигина, дать нам по возможности полный список пороков нашей русской жизни, и он, вместе с тем, в изображении этих пороков отнюдь не желал прогневить тех, кто, может быть, был больше всего виноват в их процветании. Поэтому все его сатирические образы – лица без лиц, тени без плоти и крови, с традиционными, в 30-х даже годах уже устаревшими, фамилиями Плутяговичей, Скотенко, Плезириных, Вороватиных, Ножовых, Беспечиных или для контраста – Виртутиных и Законенко. Само собою разумеется, что и вся жизнь этих лиц – одна фантасмагория, с русской жизнью ничего общего не имеющая, а между тем ею именно заняты почти все страницы романа. Заключая свой длинный роман, автор устами героя высказался в самом примирительном духе и тем показал, как несвойственна была ему роль сатирика и обличителя, которую он разыгрывал.

52

Иван Выжигин. Нравственно-сатирический роман. 4 части. СПб., 1829.

«Испытав многое в жизни, – говорил он, – быв слугою и господином, подчиненным и начальником, ленивцем и дельцом, мотом и игроком, испытав людей в счастье и несчастье, я удалился от света, но не погасил в сердце моем любви к человечеству. Я уверился, что люди больше слабы, нежели злы, и что на одного дурного человека, верно, можно найти пятьдесят добрых, которые оттого только неприметны в толпе, что один злой человек делает более шуму в свете, нежели сто добрых. Радуюсь, что я русский, ибо, невзирая на наши странности и причуды, неразлучные с человечеством, как недуги телесные, нет в мире народа смышленее, добрее, благодарнее нашего». С таким оптимизмом было, конечно, очень трудно выполнить роль Катона, на которую претендовал наш обличитель, и в своем описании нравов он должен был пройти мимо главнейших «нравственных» вопросов тогдашней жизни.

И все-таки в четырех томах своего романа Булгарину иногда удавалось уловить ту или другую характерную черточку нашей действительности. Все это были картины довольно тусклые, но, по крайней мере, списанные с натуры. Быт белорусского помещика, его отношения к крестьянину и к еврею был очерчен в романе довольно живо, по личным воспоминаниям самого автора. Наблюдательность и даже некоторое остроумие обнаружил он в обрисовке нравов нашей древней столицы и в описании разных старых и новых типов московской жизни; иногда он поднимался и выше этих простых наблюдений, переходил к обобщениям, рассуждал на тему о солидарности всех сословий, которая должна быть установлена просвещением; при случае, изменяя даже своему миролюбивому настроению, рассказывал о том, как помещицы стригли своих девушек и продавали их косы на сторону; подбирал мимоходом веселые анекдоты о помещичьей дури; прошелся однажды насчет дворян-либералов, которые за вкусным обедом или на вечере, в толпе молодых людей, вопияли о благе человечества и о законах, а дома у себя были самовластными пашами и угодили под суд за свое обхождение с крестьянами. Всех таких неблагонамеренных людей автор готов был свезти в усадьбу некоего Александра Александровича Россиянинова, чтобы научить их уму-разуму и заставить приглядеться к жизни истинно русского добродетельного дворянина – совсем как много лет спустя Гоголь возил своего Чичикова по разным исправительным усадьбам во второй части «Мертвых луш». Этот булгаринский Россиянинов – истинный цвет культуры. Усадьба его – земной рай. Крестьяне сыты, одеты и довольны, к тому же все они нежны сердцем и богаты умом. Домики их обложены резными украшениями, дворы все загорожены высокими заборами; стоят эти дома один от другого на некотором расстоянии из предосторожности от пожара, между ними садики с плодовыми деревьями, позади овощные огороды, а за ними гумна… там церковь, там домики для общественной пользы, в одном из них госпиталь и аптека, в другом богадельня для безродных, в третьем запасный сельский магазин, в четвертом сельское училище и словесный суд. Крестьянские лошади и скот отличной породы, упряжь и земледельческие орудия в исправности. «Вот какова может и должна быть целая Россия!» – восклицает любимец автора Миловидин при этом умилительном зрелище. Еще больше умилен был тот же Миловидин, когда он вошел внутрь дома г-на Россиянинова и ознакомился с его библиотекой, где вместе с русскими книгами в огромных шкафах стояли книги латинские, греческие, французские, немецкие, английские и итальянские и рядом с этими шкафами другие – с физическими инструментами, химическими аппаратами, моделями машин и собранием минералов. «Здесь пахнет Европою!» – сказал в восторге обозреватель, и, наконец, сама Европа явилась перед ним в лице двух гувернеров, живущих при детях Россиянинова. Это были мосье Энстрюи и герр Гутман, которым можно было без опаски доверить воспитание русского юношества… Г-н Россиянинов был вообще человек не только очень благожелательный, но и достаточно либеральный: в его имении все молодые люди были грамотны, так как помещик был убежден, что без грамоты невозможно ни посеять нравственности в народе, ни возбудить понятие о его обязанностях к властям для собственного же его блага.

Поделиться с друзьями: