Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:

Пришлось остаться в Петербурге, но Гоголь продолжал думать о Киеве. По крайней мере, уже после назначения своего профессором он писал Максимовичу, что он решился принять предложение остаться на год в петербургском университете лишь затем, чтобы иметь больше прав занять кафедру в Киеве. Он даже просил своего друга присмотреть в Киеве для него домик, если можно, с садиком, где-нибудь на горе, чтобы хоть кусочек Днепра был виден.

Как бы то ни было, но Гоголь своего добился: на кафедру он взошел. При разборе его исторических статей мы увидим, как он понимал свою задачу. Отметим пока лишь, что он работал и работал много – самостоятельно или не самостоятельно, это иной вопрос, но доброе желание у него, бесспорно, было. Он приступил теперь к писанию истории Средних веков, которую он рассчитал томов на восемь или на девять. Даже на летних каникулах он не прерывал своей ученой работы. Он продолжал в себя верить и в оценке роли профессора все подчеркивал необходимость «благородных» качеств души у преподавателя [96] .

96

Письма

Н. В. Гоголя. Т. I, с. 340.

Но их оказалось недостаточно для того, чтобы устоять на таком ответственном посту. Профессура готовила Гоголю жестокое разочарование.

Сопоставим несколько показаний современников о том, как наш художник вел себя на этом месте «служения».

О первой его лекции мы имеем свидетельство одного из его слушателей – Иваницкого [97] . «Гоголь вошел в аудиторию, – рассказывает он, – и в ожидании ректора начал о чем-то говорить с инспектором, стоя у окна. Заметно было, что он находился в тревожном состоянии духа: вертел в руках шляпу, мял перчатку и как-то недоверчиво посматривал на нас. Наконец, подошел к кафедре и, обратясь к нам, начал объяснять, о чем намерен он читать сегодня лекцию. В продолжение этой коротенькой речи он постепенно всходил по ступеням кафедры: сперва встал на первую ступеньку, потом на вторую, потом на третью. Ясно, что он не доверял сам себе и хотел сначала попробовать, как-то он будет читать? Мне кажется, однако ж, что волнение его происходило не от недостатка присутствия духа, а просто от слабости нервов, потому что в то время как лицо его неприятно бледнело и принимало болезненное выражение, мысль, высказываемая им, развивалась совершенно логически и в самых блестящих формах. К концу речи Гоголь стоял уже на самой верхней ступеньке кафедры и заметно одушевился… Не знаю, прошло ли и пять минут, как уж Гоголь овладел совершенно вниманием слушателей. Невозможно было спокойно следить за его мыслью, которая летела и преломлялась, как молния, освещая беспрестанно картину за картиной в этом мраке средневековой истории. Впрочем, вся эта лекция из слова в слово напечатана в „Арабесках“. Ясно, что и в этом случае, не доверяя сам себе, Гоголь выучил наизусть предварительно написанную лекцию, и хотя во время чтения одушевился и говорил совершенно свободно, но уж не мог оторваться от затверженных фраз и потому не прибавил к ним ни одного слова».

97

Перепечатано у В. И. Шенрока, Материалы для биографии Гоголя. Т. II, с. 228–230.

С этим свидетельством очевидца не совсем согласно показание другого. «На первую лекцию, – рассказывает профессор Васильев [98] , – навалили к Гоголю в аудиторию все факультеты. Из посторонних посетителей явились и Пушкин, и, кажется, Жуковский. Сконфузился наш пасечник, читал плохо и произвел весьма невыгодный для себя эффект. Этого впечатления не поправил он и на следующих лекциях. Иначе, впрочем, и быть не могло. Образованием своим в нежинском лицее и дальнейшими потом занятиями Гоголь нисколько не был приготовлен читать университетские лекции истории; у него не было для этого ни истинного призвания, ни достаточной начитанности, ни даже средств приобрести ее, не говоря уже о совершенном отсутствии ученых приемов и соответственного времени взгляда на науку».

98

Шенрок В. И. Материалы для биографии Гоголя. Т. II, с. 231–233.

«Как ни плохи были вообще слушатели Гоголя, – продолжает Васильев, – однако сразу поняли его несостоятельность. В таком положении оставался ему один исход – удивлять фразами, заговорить; но это было не в натуре Гоголя, который нисколько не владел даром слова и выражался весьма вяло. Вышло то, что после трех-четырех лекций студенты ходили в аудиторию к нему только для того уж, чтобы позабавиться над „маленько-сказочным“ языком преподавателя. Гоголь не мог того не видеть, сам тотчас же сознал свою неспособность, охладел к делу и еле-еле дотянул до окончания учебного года, то являясь на лекцию с повязанной щекой в свидетельство зубной боли, то пропуская их за тою же болью. На годичный экзамен Гоголь также пришел с окутанной косынками головою, предоставил экзаменовать слушателей декану и ассистентам, а сам молчал все время. Студенты, зная, как нетверд он в своем предмете, объяснили это молчание страхом его обнаружить в чем-нибудь свое незнание».

С этим суровым отзывом согласны отзывы и других лиц.

«Гоголь, – рассказывает И. С. Тургенев, – из трех лекций непременно пропускал две; когда он появлялся на кафедре, он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывая нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран, и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены, что он ничего не смыслит в истории. На выпускном экзамене из своего предмета он сидел подвязанный платком якобы от зубной боли с совершенно убитой физиономией – и не разевал рта. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения».

Еще строже высказывался один из его товарищей – А. В. Никитенко. «Гоголь так дурно читает лекции в университете, – записывает он в своем дневнике, – что сделался посмешищем для студентов. Начальство боится, чтобы они не выкинули над ним какой-нибудь шалости, обыкновенной в таких случаях, но неприятной по последствиям».

Сам ли Гоголь догадался, что он взялся не за свое дело, или ему дали понять это, но только в конце 1835 года он университет покинул. С некоторым ухарством и с большим самомнением писал он по этому поводу Погодину: «Я расплевался с университетом, и через месяц опять беззаботный казак. Неузнанный я взошел на кафедру и неузнанный схожу с нее. Но в эти полтора года – годы моего бесславия,

потому что общее мнение говорит, что я не за свое дело взялся, – в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гостьи, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартире, близкой к чердаку: вас никто не знает, вас вновь опускаю на дно души до нового пробуждения; когда вы исторгнетесь с большею силою, не посмеет устоять бесстыдная дерзость ученого невежи, ученая и неученая чернь, всегда соглашающаяся публика» [99]

99

Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 357.

Такой печальной думой закончились все недавние восторги. А Гоголь, кажется, не допускал сомнения в том, что его устами глаголет истина, хотя после первых же лекций он мог увидать, что его перестали слушать.

«Знаешь ли ты, – писал он Погодину в конце 1834 года, – что значит не встретить сочувствия, что значит не встретить отзыва? Я читаю один, решительно один, в здешнем университете. Никто меня не слушает, и ни на одном лице ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. Хотя бы одно студенческое существо понимало меня! Это народ бесцветный, как Петербург». А между тем, если бы он мог заглянуть в будущее, он стал бы вглядываться внимательно в лица двух слушателей – перед ним на студенческой скамье сидели Тургенев и Грановский.

Вся эта печальная история с профессурой, отозвавшаяся очень больно на Гоголе, не была следствием лишь минутного налетевшего на него каприза. Если материальные соображения могли входить в его расчеты, то все-таки они не были главным мотивом его упорства. Это была снова мечта, мечта о служении ближним, обманувшая нашего легковерного романтика. Ему вдруг показалось, что он может обозреть прошлое духовным оком – и сказать свое слово о судьбах человечества.

С выходом из университета Гоголь прощался с последней надеждой на «службу». Он становился, действительно, вольным казаком. Можно удивляться, что он не захотел стать им раньше и так долго носился с мыслью пристроить себя к какому-нибудь официальному «делу». Очевидно, что вера в себя как в писателя только, как в художника по преимуществу, все еще недостаточно была крепка в нем. Он все еще не решался сказать самому себе, что служение искусству – его истинное, единственное призвание.

Это тем более странно, что как раз в те годы, когда он так упорно стремился выработать из себя ученого и профессора, он как художник обнаружил редкую по силе и быстроте производительность. Заметим кстати, что он совсем не хладнокровно относился в это время к своей литературной работе. Когда в конце 1832 года и в 1833 году эта деятельность временно как будто начала ослабевать, Гоголь очень был обеспокоен таким застоем в работе. Он досадовал, что творческая сила его не посещает; он презрительно отзывался о своих «Вечерах на хуторе»: «Да обрекутся они неизвестности, – писал он, – покамест что-нибудь увесистое, великое, художническое не изыдет из меня!». Бездействие и неподвижность в творчестве его бесили. «Мелкого не хочется, великое не выдумывается». Он испытывал за это время настоящие муки творчества. «Если бы вы знали, – писал он Максимовичу, – какие со мной происходили странные перевороты, как сильно растерзано все внутри меня! Боже, сколько я пережег, сколько перестрадал!» [100] .

100

Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 227, 237, 263.

Тревоги Гоголя были, конечно, напрасны. Творческая способность его не покидала, но, наоборот, развертывалась с полной силой. В 1835 году были напечатаны «Арабески» и «Миргород», с 1832 года началась работа над комедиями, и все «Отрывки», «Женитьба» и «Ревизор» были к 1836 году закончены в первоначальных редакциях. В конце 1835 года Гоголь начал писать «Мертвые души» – одним словом, работа кипела, и странно, как мы сказали, что при этой кипучей литературной работе он все никак не хотел расстаться с работой ученой. Но после университетского фиаско – сомнений уже не могло быть.

«Мимо, мимо все это! – писал Гоголь Погодину. – Теперь вышел я на свежий воздух. Это освежение нужно в жизни, как цветам дождь, как засидевшемуся в кабинете – прогулка. Смеяться, смеяться давай теперь побольше. Да здравствует комедия!» [101] .

Настоящая дорога была, наконец, найдена.

* * *

Итак, если сравнить того Гоголя, с которым мы познакомились в первый год его жизни в Петербурге, с тем уже видным писателем, который теперь перед нами, то никакой почти перемены не заметим мы ни в его характере, ни в образе его мыслей. Та же замкнутость и сомнение; те же мечты о великом своем призвании, та же религиозность. Те же мысли о том, как бы найти поскорее истинное дело, свершая которое он мог бы служить людям, творить им добро, вещать им истину, – людям, которых он любит как идею или мечту и с которыми туго сближается в жизни. Наконец, и прежняя грусть, и тревога духа не покинули Гоголя в эти более зрелые годы: старый разлад между мечтой и жизнью, между идеалом, к которому тяготела душа поэта, и житейской грязью, к которой он теперь стал присматриваться, давал себя чувствовать по-прежнему тяжело и настойчиво. Иначе и быть не могло, так как за этот период времени, от 1832 до 1836 года, обе основные и главные силы его духа: и романтический лиризм его сердца, и трезвый взгляд реалиста-художника, вступили в первую решительную борьбу между собой – борьбу, которая на этот раз должна была кончиться победой художника-реалиста над романтиком и моралистом.

101

Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 357.

Поделиться с друзьями: