Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Эта мысль об опеке Провидения, избравшего его предметом особых своих попечений, – для нас также не новость: мы знаем, что она была тесно связана с представлением, какое Гоголь с детских лет имел о своей чрезвычайной миссии. В период его петербургской жизни эта связь религиозной идеи с мыслью о собственном призвании не нарушается. Гоголь остается по-прежнему религиозен. Всякое испытание, думает он, посылается по чудной воле высшей. Все делается единственно для того, чтобы мы более поняли после свое счастье [85] . Самые простые житейские случайности он готов истолковывать Божьим вмешательством [86] . «Я испытал многое на себе, – пишет он матери в 1834 году. – Во всем, чем я только займусь с большею осмотрительностью, хорошенько обсужу дело, поведу с величайшею аккуратностью и порядком, не занимаясь мечтами о будущем, во всем этом я вижу ясно Божью помощь» [87] .
85
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 172.
86
Письма
87
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 311.
Одно признание Гоголя в данном случае в особенности характерно: Гоголь благодарит свою мать за то, что она первая разбудила в нем религиозную мысль картиной страшного суда – того суда, мысль о котором в последние годы жизни была для нашего писателя источником таких страшных душевных мучений. «Один раз, – напоминает он матери, – я просил вас рассказать мне о страшном суде, и вы мне, ребенку, так хорошо, так понятно, так трогательно рассказали о тех благах, которые ожидают людей за добродетельную жизнь, и так разительно, так страшно описали вечные муки грешных, что это потрясло и разбудило во мне всю чувствительность, это заронило и произвело впоследствии во мне самые высокие мысли» [88] . Так продолжала жить в его сердце религиозная мысль или, вернее, религиозная «чувствительность» – в эти годы пока затаенная, немногим известная, но затем, к концу его жизни, покорившая все его чувства и думы.
88
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 260.
Не изменилось, кажется, за это время и прежнее горделивое отношение Гоголя к людям – не к отвлеченной идее человечества, ради которой, если верить его словам, он готов был претерпеть всякие унижения и страдания, а к людям вообще, которые его окружали. Гоголь в своих отношениях продолжал сохранять ту степень осторожности и независимости, которая вообще отличала все его связи. К чувству дружбы или вообще к чувству расположения он примешивал и теперь немало хитрости и расчета, а также иногда и сознания своего превосходства. Быть может, перед Пушкиным и Жуковским склонялся он с искренним признанием их силы и власти над собой, – с другими он был более чем независим. За эти годы он завязал несколько новых знакомств – с Погодиным, Плетневым, Одоевским, Россет, Максимовичем, Аксаковым, Щепкиным – с цветом тогдашней интеллигенции; и в письмах, которые он писал этим лицам, он всегда умел сохранить независимый тон, который в переписке с людьми более близкими готов был перейти даже в наставнический (например, в письмах к матери). Этот тон, кроме того, был по-прежнему самоуверен и местами вызывающе горд, в особенности когда речь заходила о себе самом, о своей работе, своих планах или видах на будущее. Перед нами и теперь все тот же самовлюбленный человек, каким он был в его школьных письмах, – в настоящую минуту даже еще более гордый ввиду своих успехов и своих связей с первыми литературными знаменитостями. Какого иногда он был о себе мнения – можно видеть по одному очень характерному признанию. В одном письме к матери он, выговаривая ей за то, что она посылает его на поклон к человеку, с ним незнакомому, говорит: «Признаюсь, не знаю такого добра, которое бы мог мне сделать человек… Добра я желаю от Бога…» [89] .
89
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 205.
Не покидал Гоголь и своей мечты о «службе», которая так манила его издали в годы ранней юности. При его стесненном материальном положении – тяготу которого он испытывал в продолжение всей своей петербургской жизни – иметь постоянное служебное место было необходимо, и потому не будем удивляться, если в его переписке мы встретимся с частыми размышлениями на эту прозаическую тему. Но при всем своем прозаическом и практическом взгляде на этот вопрос Гоголь все-таки не переставал придавать понятию о «службе» прежнее идейное и даже романтическое содержание.
От службы в департаменте он очень скоро отказался и был, конечно, рад, что мог бросить эти «ничтожные» занятия. «Путь у меня другой, дорога прямее и в душе более силы идти твердым шагом», – писал он матери, извещая ее о том, что поступил учителем в Патриотический институт (в марте 1831 года). Здесь на учительской кафедре, на этом новом месте служения он чувствовал себя хорошо и признавался, что его занятия «составляют для его души неизъяснимые удовольствия». Этому показанию легко можно поверить; Гоголь, действительно, на первых порах очень увлекся своими занятиями и, конечно, не потому, что был прирожденным педагогом. Он обладал, правда, известным педагогическим опытом, который он приобрел, зарабатывая деньги на частных уроках, но если он так увлекся уроками в институте, то потому, что и на этот род прозаической «службы» взглянул со свойственным ему преувеличением. А такое преувеличение было – на что указывает, между прочим, его желание написать в двух или даже в трех томах целый курс всеобщей истории и географии, для которого он подобрал уже заглавие «Земля и люди». Этот курс должен был составиться из его чтений, которые записывались институтками. Гоголь принялся за выполнение этого плана очень ретиво; если верить одному его письму к Погодину, то даже приступил к его напечатанию, но вследствие налетевшей на него тоски корректурный лист выпал из его рук, и работа была брошена. Гоголь продолжал, однако, служить, и еще в 1835 году уверял Жуковского, что считает преподавание для себя делом родным и близким.
С 1838 года Гоголь стал помышлять о новой службе; и только-думается нам – его взглядами на святость службы и можно объяснить то упорство, с каким он стал добиваться профессуры сначала в Киеве, а затем в Петербурге. Что в Гоголе мог проявиться большой интерес к научным занятиям и он одно время мог думать, что призван быть именно ученым, – в этом нет ничего удивительного; но что он пожелал непременно стать профессором, не имея на то никаких прав, – то такое нескромное желание, помимо материального расчета, который, несомненно, был у Гоголя, может быть объяснено только необычайно высоким понятием о профессорской деятельности,
о профессорской «службе», какое себе составил наш искатель великого дела. Гоголь шел на большой риск, становясь в ряды университетских «деятелей», но он одно время действительно искренне думал, что профессура и есть его настоящее призвание, что на кафедре он сможет сделать всего больше добра и блага.Этот трагикомический эпизод с профессурой, на котором стоит остановиться, очень характерен для пояснения того лирического и приподнятого настроения, в каком находился наш художник, все еще не уверенный в том, что роль писателя и служение искусству-его призвание, и все еще помышляющий о какой-нибудь обществом признанной определенной службе.
Интерес к старине проснулся в Гоголе очень рано – еще тогда, когда он приступил к собиранию материалов для своих украинских повестей. В 1832 году история стала уже его «любимой» наукой – как видно из одного его письма к Погодину. Быть может, что и дружба с Погодиным, закрепленная в этом году, оказала свое влияние на направление научных симпатий Гоголя. «Главное дело – всеобщая история, – писал он своему другу [90] , – а прочее стороннее». И, кажется, что в эти годы (1832–1833) для Гоголя, действительно, все, кроме истории, стало делом сторонним.
90
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 234.
Как видно из его тетрадок и записок, он приналег на чтение и, в самом деле, читал много. В конце 1833 года он сообщает своему другу Максимовичу, «что он принялся за историю бедной Украины». «Ничто так не успокаивает, – пишет он [91] , – как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее (т. е. историю Малороссии), что я скажу много того, чего до меня не говорили».
В это же время, т. е. в конце 1833 года, у Гоголя зарождается и мысль о том, как хорошо было бы занять кафедру истории в Киеве. Ему надоел Петербург; ему хочется в древний прекрасный Киев. Там можно обновиться всеми силами и много там можно наделать добра. О своих правах на эту кафедру Гоголь также уже подумал: эти права в его работе и стараниях, но главное в том, что он истинно просвещенный человек, человек чистый и добрый, – так, по крайней мере, он аттестует себя в письме к Максимовичу, который, кажется, и подал ему первую мысль о киевской профессуре [92] .
91
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 263.
92
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 268.
Гоголь спешит набросать свои мысли и план преподавания на бумагу, чтобы представить его министру просвещения Уварову, и он надеется, что Уваров отличит его от толпы «вялых» профессоров, которыми набиты университеты. Он вполне может рассчитывать на киевскую кафедру, так как три года тому назад (1831!) ему уже предлагали кафедру в Москве (??) – так, по крайней мере, говорит он Пушкину, и слова его остаются, конечно, на его совести. В надежде на поддержку Пушкина Гоголь доверяет ему и все свои надежды: «Как закипят труды мои в Киеве, – пишет он [93] . – Там кончу я историю Украины и юга России и напишу всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор, к сожалению, не только на Руси, но даже и в Европе нет». «Как только в Киев – лень к черту! Чтоб и дух ее не пах. Да превратится он в русские Афины, богоспасаемый наш город». И Гоголь, если верить ему, действительно отрекается от лени. Он спокоен духом, и малороссийская и всемирная история начинают у него «двигаться»; ему приходят в голову крупные, полные, свежие мысли; ему кажется, что он сделает во всеобщей истории что-то необщее. Малороссийская его история бешена, слог в ней горит, он исторически жгуч и жив… Гоголь пишет эту историю от начала до конца и уже рассчитывает, что она займет шесть малых или четыре больших тома… Но кажется, что все это были одни мечты, потому что, когда Надеждин попросил у него отрывок из этой истории для напечатания, Гоголь признался Погодину, что он не может его прислать, так как эта история у него в таком забытье и такой облечена пылью, что он боится подступить к ней [94] . Тем не менее он продолжает энергично хлопотать о киевской кафедре.
93
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 270–271.
94
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 285.
В 1834 году Гоголя очень обеспокоило известие об одном конкуренте на эту кафедру; он не понимает, как это могло случиться, когда министр ему обещал это место и даже требовал, чтобы он подавал прошение, которое он только потому не подал, что хотел быть сразу ординарным, а ему предлагали только адъюнкта. Гоголь просит Максимовича похлопотать у киевского попечителя за него, просит его намекнуть попечителю, что он, Максимович, не знает человека, который имел бы такие глубокие исторические сведения и так бы владел языком преподавания, как Гоголь. С той же просьбой обращается Гоголь и к Пушкину, прося его налечь на министра. Министр, как он утверждает, готов ему дать экстраординарного профессора, но все только кормит его словами и обещаниями; между тем, киевский попечитель предлагает ему занять вместо кафедры всеобщей истории кафедру русской, чего Гоголь совсем не желает… он готов скорее все бросить и откланяться, чем читать историю русскую.
Вся эта волокита не привела, однако, ни к чему: киевскую кафедру получил его конкурент, но зато в июле 1834 года Гоголь был назначен профессором С.-Петербургского университета по кафедре всеобщей истории. С мечтой преобразовать Киев в Афины пришлось проститься. Гоголь, не желая показать своего раздражения, стал теперь утверждать, что он только ради здоровья добивался профессуры на юге, профессуры, «которая, если бы не у нас на Руси, то была бы самое благородное звание» [95] .
95
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 305.