Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Вместе с Далем эти темы разрабатывал в конце 30-х и в начале 40-х годов Е. П. Гребенка. Не лишенный таланта, наблюдательный и хорошо знавший жизнь малороссийской усадьбы, он, идя вослед Гоголю, описывал укромные уголки провинциальной жизни, давая, как и его предшественник, попеременно волю то своему юмору, то патетическому настроению [269] . Встречаемся мы у него с добряками, которые первому встречному готовы доверить судьбу своей дочери, с соседями, проводящими все свое время в тяжбах и в обоюдном услаждении друг друга всякими пакостями, с целой толпой уездных обывателей, живущих пересудами и кляузами, – и, знакомясь с ними, мы не скучаем, хотя и не особенно ими интересуемся. Все это типы довольно заурядные. Не блещет оригинальностью в данном смысле и роман Загоскина «Тоска по родине» [270] . В этом двухтомном рассуждении на тему о скуке, которую русский человек испытывает за границей, автор в числе действующих лиц вывел некоего Кузьму Петровича Кукушкина, полубогатого, полупросвещенного и полузнатного русского дворянина, который топорщился, пыхтел и надувался, чтобы не отстать от своей братии вельмож, и вел поэтому у себя в усадьбе жизнь довольно занятную, подражая дворянам в разных барских выдумках. Страницы, на которых Загоскин рассказал жизнь этого чудака, хоть и карикатурны в деталях, но все-таки странички из жизни.
269
Гребенка Е. П.
270
Загоскин М. Н. Тоска по родине. М., 1839. 2 части.
Однако сколько бы мы ни собирали таких литературных крох – жизнь провинции того времени остается для нас совсем не выясненной.
Наряду с жизнью светского общества писателя тех годов интересовала также и жизнь военного круга, по преимуществу тоже светского. Военный светский человек появлялся в тех самых салонных рассказах, о которых мы говорили, и в большинстве случаев ничем не выделялся из общей массы светских типов. Мало было повестей, которые его изображали в иной, более ему свойственной обстановке, где он мог развернуть именно свою военную душу. Очень пестрые типы военных александровского царствования представителей в литературе не имели, да и более однообразный тип николаевского служаки был также плохо представлен. Многих вопросов, связанных с жизнью этого сословия, нельзя было совсем коснуться, а для освещения других, невинных и незатейливых, нужно было опять знание, которое могло быть приобретено только личным опытом. Поэтому лучшее, что было сказано о военных того времени, было сказано самими же военными. В повестях Лермонтова, Марлинского и Даля (который одно время был полковым доктором) жизнь военного человека была впервые описана на основании наглядного наблюдения, и потому кое-какие стороны этой своеобразной души и открылись читателю; и – что важнее всего – рядом со светским военным появился в литературе и смиренный армеец, и солдат.
В «Герое нашего времени» Лермонтов не ставил себе цели рисовать картину военного быта, но мимоходом он собрал довольно любопытный бытовой материал. У кого из памяти мог изгладиться Максим Максимович, доктор Вернер, Грушницкий и все военное общество, собранное на кавказских водах? Хотя появление таких типов в литературе бросало свет лишь на некоторые уголки военной жизни, но зато исчерпывало все их духовное содержание. Лермонтов в данном случае продолжал дело, начатое раньше его; и одним из его прямых предшественников, и притом очень талантливых, был Марлинский, сначала блестящий столичный офицер, а затем простой рядовой на Кавказе.
Он знал военную жизнь лучше, чем все его современники-писатели, и в его повестях читатель впервые познакомился с русским офицером и солдатом как с людьми, обладающими своеобразным миросозерцанием и многими очень тонкими чувствами. Не говоря о том, что Марлинский в своих рассказах делал часто личные признания и нарисовал свой собственный портрет – портрет одного из образованнейших военных людей александровского царствования, он, как чуткий и наблюдательный человек, сблизил нас с целым рядом лиц, мимо которых мы тогда проходили, не удостаивая их внимания. Офицер в провинциальном городе, на посту в глухих местечках, в гостях у горцев, на бивуаке, при штурме аулов, офицер на веселой пирушке – или на смертном одре был центральной фигурой многих драматичных рассказов Марлинского. И рядом с этой типичной фигурой начальника в повестях нашего автора появлялся впервые и солдат, не для того, чтобы стоять как молчаливая декорация, а для того, чтобы и чувствовать, и думать, и говорить на наших глазах. В этом ознакомлении читателя с психическим миром солдата в самые решительные минуты его трудной жизни, на море, в диких ущельях гор, в снежных долинах заключалась главная заслуга Марлинского как бытописателя. В этой области он в свое время был новатор [271] .
271
«Аммалат-Бек», 1831; «Вечера на бивуаке», 1823; «Лейтенант Белозор», 1831; «Он был убит», 1834; «Письмо из Дагестана», 1831; «Подвиги Овечкина и Щербины», 1834; «Путь до города Кубы», 1834; «Рассказ офицера, бывшего в плену у горцев», 1831; «Фрегат „Надежда“», 1832.
Одновременно с ним, но с меньшим талантом, рассказывал разные анекдоты из военной жизни и В. И. Даль. Походная жизнь была ему знакома, он видел и слыхал много и, обладая хорошей литературной сноровкой, пытался настоящие «были» превращать в более или менее закругленные повести. Пока он рассказывал, он был хороший рассказчик, когда же начинал «сочинять», то недостаток воображения давал себя чувствовать. Лучшее, что он создал, были его «Солдатские досуги» [272] – хрестоматия для солдатского чтения – ряд коротких, простых, но иногда колоритных анекдотов. Много хороших страниц попадаются и в его воспоминаниях о походе в Турцию [273] ; наконец, есть у него и несколько более законченных и отделанных типов, иной раз очень трогательных, как, например, тип отставного солдата, всю жизнь прожившего в денщиках и накануне смерти возвращавшегося в родную деревню, где у него нет ни кола, ни двора и где его ждут новые печали; тип несчастного офицера «Ивана Неведомского», Бог весть от кого на свет появившегося, всю жизнь чувствовавшего себя неловко и, наконец, после одной жаркой схватки с горцами пропавшего без вести. Встречаются и типы комические, какого-нибудь капитана Петушкова, которому в присутствии дам никак не удается сказать впопад ни одного слова, мичмана Поцелуева, сентиментального юноши, прямо из мирного гнезда попавшего в военную переделку [274] . Хоть все такие типы и незамысловаты, хоть комизм и трагизм их в большинстве случаев вытекает не из их характеров, а из положений, все-таки рассказы Даля из военной жизни – правдивые документы, а не условный вымысел. Автору можно поставить в упрек только одно: что он недостаточно глубоко вник в трагедию военной дисциплины, в особенности солдатской. А впрочем, может быть, он и вник в нее и вполне сознательно к ней относился, но только был бессилен ввести эту трагедию в свои повести.
272
«Солдатские досуги». В VI томе полного собрания сочинений (изд. Вольфа).
273
«Небывалое в былом».
274
«Отставной», «Иван Неведомский», «Жених», «Расплох», «Мичман Поцелуев».
Нашлись, однако, писатели, которых опасность такой темы не устрашила.
Две трогательные повести рассказал Н. Полевой [275] о солдатской жизни. Собственно, это повести из крестьянского быта, и этим они особенно ценны. Показать, какую нравственную ломку испытывает крестьянин, меняя одно подневольное положение на другое, значило затронуть один из важнейших социальных вопросов того времени и притом один из самых опасных для обсуждения. Полевой довольно смело его коснулся.
275
Полевой Н. Мечты и жизнь. М., 1833. Т. IV («Рассказы
русского солдата»).Солдат, который рассказывает, как ему жилось в нищенской крестьянской обстановке, где он питался гречневой шелухой с лебедой и мякиной, где он работал сверх сил, среди полупьяных братьев, где он выстрадал целую семейную драму, когда женился на Дуняше против воли ее отца, наконец, где потерял и эту Дуняшу, и полуживой стоял у ее гроба и слушал, как бабы, попивая сивуху, голосили, – этот мрачный рассказ, в котором, однако, ясно слышится жалобная нота сожаления об этом непроглядном прошлом, – хорошая поправка к обычным восхвалениям солдатской жизни, о которой с таким бодрым пафосом любили говорить наши патриоты. Заставляет задуматься и другая повесть Полевого, в которой он стремится пояснить нам иную солдатскую печаль, – то давящее чувство одиночества, которое испытывает отслуживший солдат, когда возвращается домой в деревню, где у него не осталось в живых ни одной родной души и где ему впервые приходит мысль, что на склоне своей унылой и трудовой жизни ему остался один выход – стать бродягой.
Еще более смелый вопрос поднял Н. Ф. Павлов в своей повести «Ятаган» [276] . Для автора и для цензора, который ее пропустил, эта повесть стала источником крупных неприятностей; иначе и быть не могло, так как она слишком откровенно обнажила одну сторону военной жизни, именно – злоупотребление силой у человека, имеющего власть над другими и утратившего власть над самим собой. В повести описано любовное соперничество одного бурбона-полковника и его подчиненного, разжалованного в солдаты офицера… Полковник проигрывает свою партию и вымещает свой проигрыш на счастливом любовнике. Месть его вызывает в молодом человеке вполне понятный протест, и когда начальник за этот протест подвергает его телесному наказанию, несчастный юноша идет на крайнее. Он убивает своего начальника среди белого дня, и приговор военного суда заканчивает эту кровавую драму. Надо помнить времена, когда эта повесть была написана, чтобы понять, что она значила.
276
Павлов Н. Ф. Три повести. М., 1835.
Как видим, о военном быте в 30-х и 40-х годах говорилось нередко и говорилось талантливо и даже иногда смело. Но и этот литературный материал далеко не покрывал собою действительности и оставлял в тени массу самых интересных сторон жизни.
Чиновный мир давал литературе также мало удобных предлогов близко подойти к действительности, так как описание его быта, не ограничивающееся одними лишь внешними деталями или сердечными историями, должно было завлечь художника в рассуждения, на которые он не был уполномочен. Если оставить в стороне комедии и повести Гоголя – самый смелый обвинительный акт против бюрократии, – то трудно указать хоть на одну повесть, более или менее оригинальную и характерную, в которой чиновник стоял бы перед нами живой в своей обстановке и со своим миросозерцанием. О более или менее высоких чиновных кругах свободной и открытой речи быть не могло, и если об этих сановниках, до статского советника включительно, решался говорить автор, то он всегда говорил лишь в самом благонамеренном тоне, и начальник был для него всегда олицетворением правосудия и строгой доброты. На растерзание литераторам были отданы лишь чиновники мелкие, и литература, действительно, расправлялась с ними довольно жестоко. Но такую расправу едва ли можно счесть за общественную заслугу или за верное понимание действительности. Чиновничьи сплетни, подсиживания, угождение начальству, плутни, взяточничество и всякие упущения по службе – все это, конечно, не было вымыслом, а правдой, но только правдой внешней, за которой крылась другая – общая правда всей бюрократической системы; коснуться ее в те годы было невозможно, и писатель был вынужден либо обличать дозволенные к обличению пороки, либо, что было гораздо более плодотворно и справедливо, заинтересовывать нас в пользу грешных и виновных, объясняя узость их умственного и нравственного кругозора теми условиями жизни, в каких этим людям приходилось вырастать и бороться за существование.
Повесть из чиновничьей жизни была, таким образом, в те годы повестью сатирической или элегической, смотря по тому, оттенял ли автор порочное или трогательное в жизни своего героя.
Из сатирических повестей такого типа едва ли можно указать хоть на один рассказ, в литературном смысле ценный. В кратких нравоописательных повестях Булгарина и Сенковского попадались очень часто типы чиновников (всегда очень низко поставленных), и благомыслящий автор казнил их беспощадно во славу истинной служебной честности, не замечая, что еще задолго до казни в них не было и признака жизни. За Булгариным и за Сенковским пошли многие другие, которых прельщал такой дешевый способ проповедничества. В виде исключения можно указать разве только на кое-какие мелкие рассказы В. И. Даля [277] , впрочем, малообработанные, и на попытку Д. Бегичева [278] в драматической форме представить разнос всех губернских чиновников, учиненный одним благомыслящим губернатором, с быстротой молнии приехавшим во вверенную ему губернию и в сообществе с не менее его благородным предводителем дворянства произведшим ревизию всех присутственных мест. Этот комический эпизод, рассказанный Бегичевым, не может, конечно, претендовать на литературную ценность, тем более что очень многие и самые комические сцены почти списаны автором с «Ревизора» Гоголя, но за ним остается все-таки значение некоторого исторического документа. Бегичев – сам довольно высокопоставленный чиновник – знал хорошо жизнь своей среды, и в его «Сценах» рядом со скучнейшей моралью попадаются живые картинки чиновных порядков, которые должны, однако, возбудить в читателе полное доверие к начальству высшему и заставить негодовать на грехи начальства низшего, которое ведет себя в особенности нагло с беззащитными неграмотными крестьянами.
277
Лучший рассказ Даля из чиновничьего быта вплетен им в его роман «Вакх Сидорыч Чайкин», см. главы, где рассказана история семейства Калюжиных.
278
Бегичев Д. И. Провинциальные сцены. Сочинения автора «Семейства Холмских». СПб., 1840.
Повести из чиновного быта с элегическим оттенком встречались в те годы также нередко. Лучше других умел их писать Е. П. Гребенка. Малороссиянин, не лишенный юмора и уменья схватывать истинно комическое в жизни, он еще до выхода в свет «Шинели» Гоголя брал в своих повестях [279] эту элегическую жалобную ноту, которая должна была возбудить в нас сострадание к нищему и духом, и телом, к этому чернорабочему при государственной машине, для которого весь мир сошелся на его департаменте. Описание этого царства бумаги, этих душных комнат, в которых царят одновременно гордыня и надменность, низкопоклонничество и ябеда и в которых совершается медленное убийство ума и чувства, придает в общем очень незатейливым повестям Гребенки серьезное значение. Иногда картина становится очень жалостной, и все эти мелкие чиновники, женатые на своих кухарках, молодые люди, с розовой мечтой приехавшие искать «дела» в Петербурге и закисшие в департаментах, вся эта вереница поневоле злых и ничтожных людей производит на нас впечатление чего-то очень грустного, хотя автор и смешит нас нередко своими остротами и многими удавшимися юмористическими фигурами.
279
Гребенка Е. П. Лука Прохорович, 1838; «Верное лекарство», 1839; «Записки студента», 1840; «Сеня», 1841.