Николка Персик. Аня в Стране чудес
Шрифт:
Таким-то образом мы доказали, что граждане Клямси могут быть покорными подданными герцога своего и короля и, одновременно, действовать в свою голову: она у нас дубовая. И это вернуло бодрость городу претерпелому. Мы себя чувствовали воскресшими. При встрече перемигивались, обнимались, думали: «Мы еще не выпотрошили свой мешок хитростей. Лучшего-то у нас не взяли. Все хорошо».
И воспоминанье несчастий наших улетучилось.
Под чужим кровом
Наконец мне пришлось подумать и о жилище будущем. Я откладывал как можно дольше. Пятишься, чтобы дальше прыгнуть. С тех пор как дом мой испепелился, я кочевал, приваливая то здесь, то там. Очень многие мне охотно давали приют на одну, две ночи.
И вот с этих пор все они стали за мной следить глазами сердитыми, исподтишка. А я избегал их; мне казалось, что старое тело мое продают с молотка.
Я поселился на время в лачужке своей среди виноградников. Там-то в июле (озорнишка ты мой!) шашни завел я с чумой. И вот что забавно: полоумные эти, ради общего блага, здравый мой дом-то сожгли, а не тронули тот, в который смерть заглянула. Я-то ее не боюсь, безносой барыни этой, и потому был очень доволен найти лачужку свою, где валялись еще на полу земляном осколки предсмертного пира. Но не мог я себе не признаться, что в этой дыре зимовать мудрено. Разъехалась дверь, разбито окно, сыро, капает с крыши, как с полки для сыра. Но сегодня дождика нет, а завтра – о завтрашнем дне я успею подумать. Не люблю я ломать себе голову над сомнительным будущим. И когда не могу я удачно распутать вопроса, я его до конца недели откладываю. «К чему это? – мне говорят. – Все равно ведь придется тебе проглотить пилюлю». – «И то, – отвечаю. – Но как знать, может быть, через восемь-то дней мир погибнет? Как мне будет досадно, что я поспешил, если тут загремят трубы архангелов! Мой друг, ни на миг не откладывай счастья! Пьется оно в свежем виде. Но неприятные хлопоты могут пождать. Лопнет бутылка – тем лучше».
Итак, стал я ждать, иль, вернее, заставил я ждать то решенье скучное, которое мне все равно пришлось бы назавтра принять. И чтобы ничто до тех пор меня не тревожило, запер я дверь и загородился. Не тягостны были думы мои. Я копался в своем огороде, расчищал тропинки, прикрывал сеянцы под упавшими листьями, артишоки трепал, врачевал болячки старых деревьев пораненных – словом, расчесывал косы земли-сударушки пред тем, как свернется она под периной зимы. Потом, вознаграждая себя, я ощупывал щечки какой-нибудь маленькой груши рыжей иль желто-рябой, забытой на ветке… Господи! что за блаженство, когда набирается в рот и течет себе вниз, вдоль по глотке течет, душистый и сладостный сок!.. Решался я в город идти только запасы свои обновлять (съестное, питье и новости). Избегал я встречаться с потомством своим. Я им сказал, что собираюсь в чужие края. Не ручаюсь, что мне они так и поверили; но, как послушные дети, они не посмели во лжи уличить меня. Мы словно в прятки играли, как те ребятишки, которые робко аукают: «Волк, ты здесь?» – и долго еще мы могли бы игру продолжать, отвечая: «Волка здесь нет». Но мы упустили из виду Марфу: коль женщина станет играть, не преминет она плутовать. Марфа знала меня; Марфа перехитрила отца своего. Не шутит она, когда дело касается кровных уз.
Как-то я вечерком выхожу на порог, глядь, она по дороге идет. Я вернулся в лачужку и заперся. Прижавшись к стене, не двигался я. Она подошла, постучалась, окликнула. Как листик завялый, я замер, дыханье тая (как назло, мне хотелось прокашляться). Она не сдавалась:
– Откроешь ли ты, наконец? Я знаю, ты там.
И кулаком, и башмаком она дверь колотила. Я же думал: «Ишь расходилась! Если сломается дверь, мне крепко достанется». И я уж хотел отворить и Марфу расцеловать. Но это игру бы испортило. А когда я играю, всегда я выиграть хочу. Я упорствовал. Она еще покричала, потом плюнула. Я слышал уже, как шаги ее удалялись, шаги нерешительные. Тогда
я вылез из норки своей и стал хохотать, хохотать и кашлять… Задыхаться от хохота. Нахохотался я всласть, глаза вытирал, как вдруг за собой, с вершины стены услышал голос:– И не стыдно тебе?
Я чуть не упал. Подпрыгнув, я обернулся и увидел: дочь моя на стене повисла и строго в глаза мне глядела.
– Старый шут, я поймала тебя.
Растерявшись, ответил я:
– Да, я попался.
И оба давай хохотать. Пристыженный, дверь я открыл. Она, словно Цезарь, вошла, встала передо мной и, взяв меня за бороду:
– Проси прощенья.
Я сказал:
– Меа culpa [75] .
(Это как на духу: знаешь, что завтра же снова начнешь.) Она все держала меня за бородку, бородушку и ее дергала да причитала:
75
Моя вина (лат.).
– Стыдно! Стыдно! Седень, с этаким белым хвостом на подбородке, а не умней сосуночка.
Дважды, трижды она, как звонарь, потянула ее, влево, вправо, вверх, вниз, потом по щекам потрепала меня и поцеловала:
– Что ж ты не шел ко мне, гадкий? Ты ведь знал, что я жду тебя!
– Дай мне, дочка, тебе объяснить.
– Объяснишь у меня. Ну-ка, пошел!
– Э! Стой! Я еще не готов. Дай мне вещи собрать.
– Вещи! Экая важность. Давай уложу их.
Она мне кинула на спину старый мой плащ, нахлобучила на голову мне поблекшую шляпу, перевязала меня, встряхнула.
– Вот и ладно! Теперь вперед!
– Обожди минутку, – сказал я. И сел на ступеньку.
– Как! – возмущенно воскликнула Марфа. – Ты упираешься? Ты не хочешь идти ко мне?
– Не упираюсь я, что там! Придется-то ведь все равно идти к тебе – некуда больше.
– Однако любезен ты! Вот любовь твоя какова!
– Очень люблю я тебя, моя милая, очень люблю. Но я предпочитал бы видеть тебя у себя, чем себя у чужих.
– Я, значит, чужая!
– Ты половина чужого.
– Вот еще. Ни половина, ни четверть. Я целиком с головы до ног – я. Я жена его: это возможно! Но зато он – мой муж. Я исполняю желанья его, если он исполняет мои. Будь спокоен: он с радостью примет тебя. Посмел бы он быть недоволен!
– Верно вполне. Город наш тоже бывает ведь рад, когда герцог Неверский размещает у нас свой отряд. Приютил я немало солдат. Но я не привык быть на месте тех, которым дают приют.
– Привыкнешь. Не возражай. Пошел!
– Ладно. Но только условие.
– Условие уже? Быстро ты привыкаешь!
– Я сам себе выберу комнату.
– Хочешь ты быть самодуром, я вижу! Ну уж ладно!
– По рукам.
– По рукам.
– И потом…
– Довольно, болтун. Пошел!
За руку она меня – цоп! Ну и хватка! Волей-неволей пришлось зашагать. Достигли дома, она показала мне комнату, мне предназначенную: уютную, с ней по соседству, за лавкой. Добрая Марфа со мной обращалась как с младенцем грудным. Постель была постлана: пуховка нежнейшая, свежие простыни. А на столе в стакане пучок цветущего вереска. Я смеялся в душе, умиленный, развеселенный; отблагодарить ее надо, подумал я себе. Уж тебя как помучаю, Марфинька… И объявил я сухо:
– Не подходит.
Она, досадуя, мне показала другие, нижние комнаты, – я качал головой и наконец, подметив каморку под самой крышей, сказал:
– Вот мой выбор.
Она на меня замахала руками, но я стоял на своем:
– Как хочешь, красавица. Бери, не бери. Комнатка эта мне нравится, в ней поселюсь либо назад возвращусь.
Ей пришлось уступить. Но с этих пор ежедневно и ежечасно она приставала ко мне:
– Ты не можешь здесь оставаться, внизу тебе будет удобней; что тебе не понравилось? Скажи, башка деревянная, отчего ты не хочешь там жить?
Я отвечал лукаво:
– Не хочу, вот и все.
– Ты сведешь меня в гроб! – кричала она в возмущенье. – А я знаю причину. Гордец! Гордец! Не хочешь ты быть должником у детей своих. Эх, избить бы тебя.
Я отвечал:
– Ты бы этим меня заставила принять от тебя хоть заушины.
– Сердца нет у тебя, вот что, – сказала она.
– Девонька…
– Да, юли… прочь лапы, урод.
– Моя умница, моя душенька, красавица ты моя.
– Ишь, набрал меду в рот, увивается! Льстец, пустобай, обманщик! Долго ль ты будешь, скажи, мне смеяться в лицо, брыла свои выворачивать?