Никон
Шрифт:
А дьяк-то патриарха слушает, рот разиня. И так легко сразу стало! Такой певун на сердце сел, что государь осмелел и обрадовался словам собинного друга. Правду ведь говорил. Всю правду! Но Никон первый же и спохватился, сказал дьяку:
— Ты ступай, Ларион! Тебе посольство надо в путь-дорогу собирать!
Лопухин суетливо задвигался, делая вид, что уходит, а сам ждал, что государь скажет.
— Ступай, — согласился Алексей Михайлович.
— А кого в послы?
— Из дьяков Алмаза Иванова, — сказал государь и посмотрел на Никона. — Из бояр… Репнина разве?
— А к нему в товарищи
Ларион Лопухин все еще медлил, постоял, ожидая, не скажут ли ему еще что-то важное, и вышел, жмурясь, как кот: соображал, в какую сторону колесо теперь покатится? И было ему ясно — катиться оно будет обычаем самым скорым. У государя нынче не только ум, но и сам язык Никонов. Горе тому, кто будет долго про это соображать и приглядываться.
Когда государь и патриарх остались с глазу на глаз, Алексей Михайлович взял со стола две челобитные.
— Полковник Лазорев просит. Один мирянин, свободный человек, женился на крепостной. Его князь Мещерский забрал в приписные и вместе с женой отправил в Иверский монастырь.
— Мне там многие люди нужны! — сказал Никон. — Построят — отпущу.
— И еще… — царь виновато помаргивал глазами, — протопопы Аввакум и Данила костромской выписки сделали о перстосложении. Из «Стоглава» Максима Грека, из твоего же служебника, что в октябре прошлого года издан. Там «Стоглав» признан без всяких изменений.
— Давай мне эту их скорбь! — Никон чуть ли не выхватил у царя челобитье. — Все это — шелуха от зерен. Я затеваю великое дело. Довольно нам блуждать во тьме, перетолковывая так и сяк книги, в которых сами же и налепили ошибок! Я соберу в Москву все самые старые книги мира. Может, Бог даст, и те, что своею рукой писали отцы наши — Василий Великий, Григорий Богослов, Иоанн Златоуст, Иоанн Дамаскин. Я так прополю наши книги, что в них ни единой сорной травинки не останется. Тошно, государь, от доморощенных умников, от всех этих Наседок.
— Ты грозу-то не напускай на Аввакума. — У царя лица даже стало меньше.
— Какая гроза! Недосуг мне, великий государь! Я делом занят… Перед тем как к тебе ехать, спозаранок отправил в Новгород Арсена Грека. За книгами послал. Новгород — город древний, пусть в монастырях поищет.
— Древние книги на Афоне надо искать!
— Моя заветная мысль! — просиял Никон. — Никакой казны ради афонских книг не пожалею. Беда — послать некого.
— А ты не торопись, — твердо сказал государь. — Суханов из Египта скоро назад будет.
— Ай, спасибо, государь! Как же я сам-то о Суханове не подумал.
Вокруг Никона кипел, нарастая, омут дел. Огромная воронка, бешено раскручиваясь, растекалась по всему Московскому царству, проливалась уж и за пределы его, и потом все это, разведанное, распрошенное, прикатывало тугими струями к самому центру бучила и с посвистом всасывалось в бездну. И этой бездной был он сам, московский патриарх.
Все-то он знал и всех, о ком ему знать было интересно и выгодно.
Каждою буквой, как амброй, упивался Никон, читая свое письмо к гетману Хмельницкому, сочиненное патриаршим дьяком Лукьяном Голосовым.
Не тем, что было в письме. Были в нем пустые слова да обещание, что «наше же
пастырство о вашем благом хотении по пресветлому великому государю… ходатайствовати и паки не перестанет». Упивался Никон зачином письма, где ослепительным светом сияло ему: «…От великого государя святейшего Никона, Божиею милостию патриарха…»— «От великого государя»! — повторял Никон, закрывая глаза, чтоб прочувствовать, просмаковать это «от великого государя».
Титул, правда, был никем не утвержденный, но Алексей Михайлович сам про то говорил, при думном дьяке говорил. И Никон поспешил закрепить письменно сказанное царем устно.
Титул великого государя был не совсем пустой звук, для одной только пышности, он предполагал участие патриарха в делах государства.
Никон сам поставил печать на этом письме — на красном воске образ Пречистой Богородицы с превечным младенцем. Полюбовался оттиском и закрыл печать кустодией.
Письмо патриарха повез к Хмельницкому вместе с царской грамотой Артамон Сергеевич Матвеев, для которого у царя нашлась-таки наконец добрая служба.
Никон на радостях послал царевнам в Терем благословение и просфиры и листочек с молитвою для Татьяны Михайловны. А сам поехал в закрытой старенькой каретке, с облупившейся позолотой, с обломанной резьбой, в загородный дом, где трое слуг и трое служанок на подбор были немые. Никон в той карете — как солнце за серыми тучами. Вышел — и воссиял. Самоцветов на нем ничуть не меньше, чем звезд на небе.
Выпив с дороги красного свекольного квасу, пошел на малое озеро за домом и, сидя на пенечке, глядел бездумно в черную, в золотую воду, пахнувшую торфом и аиром. Иногда он переводил глаза на свои руки, раскрывал их перед собою, сжимал и разжимал пальцы. Ему все хотелось поосязать то, что само пришло и легло ему в руки, — власть. Руки были белые, тяжелые от природной крестьянской силы, и не власть он ощущал, а непонятную, неприличную тоску по работе.
Весьма собою недовольный, он шел под навес, брал топор и заранее приготовленный для него брус. Рубил из бруса очередное топорище, тихонько вздыхая, наслаждаясь запахом свежего дерева и любуясь ловким делом своих не разучившихся рук.
Топорище он никогда не доделывал, все бросал вдруг и, не заходя в дом, садился в тайную свою карету и ехал сначала в слободку возле Андроникова монастыря, а уж оттуда в другой карете в Китай-город, где карета опять менялась, и уж отсюда он отправлялся в Кремль, в палаты Годунова, где жил до полного завершения работ в своих патриарших.
Князь Дмитрий Мещерский привез в строящийся Иверский монастырь киевских резчиков по камню.
Порядок на строительстве был такой строгий, что князь, проверив счета и дела, сначала горестно оплакивал свой несчастный жребий, а потом впадал в ярость, устраивая порку за самые ничтожные провинности. Попользоваться хоть чем-то с этого огромного строительства было совершенно невозможно. За эту напасть ненавидеть бы Никона, и он его ненавидел, да только самому себе признаться в том духа не было. Но велика ли от негодования прибыль? Выпоров с полсотни людей, князь Мещерский слегка утешился и тут на свежую голову вспомнил про старую, верную боярскую затею — про пиры.