Никто не спит
Шрифт:
Сухой голос срывается на скрип, как будто голосовые связки переплелись и спутались. Этот звук похож на сыпучий гравий.
Теперь у меня колет во всем теле, ноги стали ужасно тяжелыми, как будто в вены свинца налили; я никогда не встану с этого дивана, никогда.
— Даже фамилия та же, черт побери.
Он произносит эти слова из последних сил. Скрипучий голос вот-вот сорвется в плач или крик.
Я наблюдаю за ним краем глаза. Жду, когда затрясутся плечи, когда из-за ладоней покажется искаженное плачем лицо. Я не знаю, что мне тогда делать.
— Их фамилии, — очень тихо произносит отец, почти шепчет, не отнимая ладоней от лица. — Одно и то
Но плечи так и не начинают трястись. Отец медленно поднимает голову, слез нет. Он откидывается на спинку кресла, смотрит прямо перед собой, устало произносит на одном дыхании:
— Рантаярви тоже означает «прибрежное озеро».
Он смотрит на меня, я отвожу взгляд. Вижу, что небо потемнело еще сильнее.
— У них одна фамилия. Только на разных языках.
Дыхание сдержанное, не прерывистое, уже не похожее на сыпучий гравий.
— Знаю, — я не свожу взгляда с экрана.
Дискуссия об отключениях электричества окончена.
Ведущий с рыбьим лицом встает спиной к публике, шевелит губами, после начинает играть музыкальная группа, как две капли воды похожая на тысячи других групп.
Я пробую приподнять одну ногу. Получилось.
— Даже фамилия одна и та же…
Хватит уже, мы знаем — и он, и я. Но голос все-таки не срывается. Отец дышит. Долгие и сиплые вдохи и выдохи. Он готовится к новой реплике. Короткий вдох, секундная пауза.
— Ты часто о ней думаешь? — спрашивает отец, глядя прямо перед собой.
Его вопрос сжимает мое сердце в кулак и несколько раз сильно ударяет о ребра. Наверное, такие удары видно через одежду.
Я написал ей сто двадцать писем, и каждый раз, когда звонит телефон, я думаю — вдруг это она?
Сердце успокаивается, но щеки горят, и я чувствую, как их заливает краска.
— Бывает…
Я смотрю в окно. За стеклом падают крупные влажные хлопья снега. Такое случается, когда снега уже вообще-то быть не должно. Снежные хлопья падают на последнем дыхании, опускаются на живых и на мертвых.
Музыка доиграла, передача закончилась. Снова музыкальная заставка, камера скользит над публикой. Чему они аплодируют?
Письмо № 121…
11
Я опускаю крышку коробки и закрываю шкаф. Глухо хлопает дверца, и в это мгновение все вдруг становится каким-то странным. Сперва мне кажется, что кто-то убавил громкость или заткнул мне уши. Те звуки, которые раздаются в комнате, и те, что проникают сюда извне, будто удаляются от меня. В то же время внутри меня появляется какой-то нарастающий шум. Это неприятно. Реальность словно отдаляется от меня, я как будто оказался в одном конце длинного тоннеля, а реальный мир — в другом, и я хочу вернуться. Открываю рот, чтобы сказать что-нибудь, вернуться к реальности. Чувствую гул в груди, вибрацию своих голосовых связок, но звука не слышу. Я не слышу своего голоса. Знаю, что я — это я, сегодня четверг, вот я стою у шкафа — в этом нет никаких сомнений. Но острое ощущение нереальности никуда не уходит. Меня тошнит, кружится голова. Я никогда не падал в обморок, но уверен, что именно так чувствует себя человек, который вот-вот потеряет сознание.
Мне страшно. Я осторожно протягиваю руку и трогаю шкаф — он на месте. Затем протягиваю вторую, крепко держусь за спинку кровати — она тоже на месте.
В ушах шумит, в глазах рябит, подкатывает тошнота, но я пока еще не потерял сознание. Вцепившись в кровать, я бесконечно медленно огибаю ее. Берусь обеими руками за матрас. Откуда-то издалека доносятся обрывки отцовского голоса:— …Стучал, но ты не ответил… полить цветок… ты как… Элиас…
Он держит меня за плечи. Это хорошо: я не владею своим телом — наверное, так чувствуют себя старые, немощные люди. Отец кладет ладонь мне на лоб, его голос эхом множится где-то возле самого уха:
— Тебе дурно? Ты весь вспотел.
Мне холодно, я пытаюсь что-то сказать, но, похоже, напрасно: голос куда-то пропал.
— Голова закружилась, — выдавливаю я наконец. На это уходит целая вечность.
Отец суетится, укладывает меня, ноги пристраивает повыше, на спинку кровати. Выходит из комнаты, возвращается, что-то говорит, но я ничего не слышу. Время идет. И я движусь во времени. Мне холодно. Отец сидит на моей кровати.
Постепенно реальность возвращается на круги своя, обретает более четкие контуры. Я ощущаю себя частью реального мира, но это странное чувство — теперь все иначе. Рука отца на моем плече.
— Принести воды?
Я чувствую, как у меня пересохло во рту, хочется пить — чего-нибудь шипучего и бодрящего.
— А газировка есть? — спрашиваю я, еле ворочая языком, липнущим к нёбу.
— Кажется, нет. Но я могу купить.
Он встает:
— Ты тут один справишься?
— Угу.
Но лучше возвращайся скорее.
Из гостиной доносятся звуки телевизора. Я вслушиваюсь, пытаясь понять, что за передача сейчас идет. Кажется, новости или что-то на тему культуры — звучат серьезные голоса. Кто-то в соседней квартире включил воду. На улице тихо.
Наверное, отец бежал как угорелый: вернулся он очень быстро и принес полтора литра газировки. Захватив на кухне стакан, он спешит ко мне, протягивает напиток, я жадно выпиваю и тут же прошу еще.
— Ты как?
Я будто свисал с обрыва, держась за край скалы, и вот пальцы соскользнули. Не знаю, где нахожусь в эту минуту: падаю, или уже разбился о камни, или, может быть, чудесным образом спасся и сижу на скале.
Я пожимаю плечами, хоть это и нелегко, когда лежишь на кровати и держишь в руке стакан.
— Не знаю… наверное, лучше.
Говорить уже не трудно. Голос там, где ему положено быть, а не доносится извне.
Отец садится на край кровати, вид у него обеспокоенный. Он держит в руках бутылку с газировкой, водит пальцем по этикетке, смотрит по сторонам.
— Ты… заболел?
Я допиваю газировку и мотаю головой:
— Нет…
Не думаю я, что заболел. Голова кружится, но это не простуда, не ветрянка, не желудочный грипп и не рак. Ничего такого.
Отец подцепил уголок этикетки и потихоньку отклеивает: очень аккуратно и, видимо, совершенно машинально. Потом снова смотрит на меня и легонько прикасается к моему лбу. Пальцы у него холодные, как бутылка, которую он только что держал в руках.
— Температуры, по крайней мере, нет.
Отец ставит бутылку на письменный стол, кладет руки на колени.
Я нашел пятно на стене, над шкафом: теперь есть за что зацепиться взглядом. Как можно умудриться поставить пятно в таком месте? Может быть, там просто слой краски толще? Или кисть у маляра была грязная? А может быть, тот, кто жил в этой комнате до меня, был ужасно высоким и однажды уперся рукой в стену, не заметив, что ладонь в чернилах.
Несколько минут назад я стоял у двери шкафа. А потом упал.