Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Низвержение
Шрифт:

И он наконец затих, уставившись в серую наволочку, позабыв вовсе и о виде за окном, и о плато, и всей прочей радости туризма. Угрюмость передалась и мне, и дело было не только в прервавшемся монологе, но до меня наконец стал доходить смысл услышанного: работы в городе не было, и это значило только одно – я зря тащился в родные развалины! О, Поднебесье! И ведь она соврала мне! Вернуться домой, чтобы сгнить – так это выглядело теперь со стороны! Я начал проклинать письмо, отчасти завлекшее меня обратно, затем переключился на автора письма… о! такого лживого и пакостливого со своими мелкими интрижками и недомолвками каждый день, в каждой строчке: все эти обещания и заверения как сгнившая кровавая корочка на моем чертовом окольцованном мизинце без кольца, который кровоточит каждый раз, когда я думаю о ней!.. О! потом дерьмо полилось на город в виде осадков (читать об этом в новостных лентах, когда меня не станет), далее на его блядовоспитанных жителей, дерьмо на головы всех тех, кого я лично знал, на всех тех, кого бы я никогда в жизни не хотел бы знать, но ведь знал же, на этого кретина, допустим, что сидел передо мной и хлюпал своим тонким голоском, почти визжал и жаловался на жизнь

и несправедливость, хотя обязательно знал и был предупрежден, с чем будет иметь дело, когда речь заходит о Бюро… Дерьмо лилось и на главных виновников, куда без них (из земли их не выкопаешь, увы), и только потом, когда чан опустел, оно закончило литься по капельке на мне, и я был благодарен за все опустошения, что посылала мне вселенная…

Весь оставшийся путь я провел наедине со своими мыслями, как это делал мой поникший попутчик, как это делали, собственно, все, кто возвращался в Город, думалось мне. Я не стал вдаваться в подробности вдруг нахлынувшего угрюмого настроения своего ближнего хотя бы потому, что для моей собственной угрюмости нашлись куда уж более веские причины. Мысленно я все еще лелеял содержимое письма, ведь обстоятельства не могли быть настолько переменчивыми, ведь не мог и Он неожиданно выздороветь, чтобы окончательно убить всякий смысл возвращаться в богом обделенную дыру – так, во всяком случае, думалось мне. Я в это верил…

За окном чередой появились первые привокзальные колонны. Или это были вросшие в кафель люди? Колонны побольше смешивались с покрытыми верхушками колонн поменьше, чем-то напоминая вырубку леса. Напрасно было пытаться выловить среди них что-то человеческое, тем более что-то знакомое, девочку-ангела из моего детства. Глупо, конечно, но я отчего-то верил, что она должна быть там, за непробиваемым стеклом невежества, должна быть одиноким стволом на фоне разросшегося леса. Взаимное заблуждение: она – насчет того, что будет, я – насчет того, что есть…

– Вот мы и подъезжаем к Аште, н-да… – заговорил вдруг мой попутчик, почувствовав наравне с другими некий позыв к движению, – дайте о себе знать, как только будете поблизости от Бюро – я достаточно часто теперь буду совершать туда визиты (читай, ошиваться). Конечно, в Бюро может что и измениться – всякое, само собой, бывает. Я вот, например, несколько месяцев туда не заглядывал с моей отлучки, а несколько месяцев для такого заведения… Тем более со смертью Шпруца, говорят, там все с ног на голову перевернули. Быть может, быть может… – призадумался он, точно взвешивая, стою ли я того, чтобы сказать, что у него на уме. – Впрочем, всего доброго, – как бы откланиваясь, сказал мужчина, поспешно скрывшись в коридоре.

Ни имени, ни фамилии, ни должности. Зачем? Как мне вас найти в Бюро? Неважно, найдете.

«Конечная», – голосила уставшая проводница, заглядывая поочередно в каждое купе. Пассажиры пришли в движение, как мошки, обеспокоенные включением света. Коридор был забит еще до того, как поезд успел остановиться: там, где не мог поместиться человек, стояла его поклажа, чьим представителем в очереди она являлась. В конце концов узкий проход забился под завал сумками, люди притирались друг к другу, создавая иллюзию движения в вагоне, как бы выкрикивая: «Быстрее, на волю! Мой хлеб!» Самые терпеливые продолжали сидеть в своих купе, дожидаясь, когда в коридоре станет пусто, и покидали вагон фактически наравне с первыми.

Вагон опустел, как пустеют души в саморазрушительном экстазе, как пустеют кошельки транжир и проходимцев, еще более обезумевших Достоевских, которые не могут удержать банкноты «еще-и-еще» игровым столом, как бы ни зашивали кошелек и ни молились на коленях под вечер, как пустеют глаза и сердце бесплодной матери в конце месяца, как пустеют пачки сигарет поздно вечером, когда ты идешь в ночь, ни черта не видя перед собой, жалея, что на холодильнике в коробке лежала последняя сигаретка, затем затяжка (долгая, будто бы дрожишь перед Богом), жажда дождя и света, звезды в глазах и одинокая ночь в тени многоэтажек, а завтра старый добрый день и… Боже! теперь я понимаю, зачем ты наводнил мир страданиями – полый вагон в полом мире.

Когда терпеть тяжелый взгляд проводницы стало совсем невмоготу, я выбрался наружу, к миру, что уместился в чане с кашей, в котором долгое время варилась Ашта. С того момента, как я прибыл в город, меня не покидало ощущение отчужденности от всего остального мира, как будто старые городские ворота захлопнулись за последним вагоном, заперев нас всех в одном гадюшнике. Дух изоляции ветром обдувал паутины вокзального свода, проникал под кожу и мысли самым нестерпимым зудом, в кошелек и карманы брюк опустошительной нуждой, в забитый стульчак рано утром известно чем, и даже если на одно лживое мгновение в дурную голову могла закрасться шальная мысль, что свобода лежит где-то там, за пределами черепной кабинки – только отопри пыром дверь и выброси ненужного себя с той краюхи плато, где заканчивается город, где ты оставил свое достоинство и любовь к жизни, за секунду до окончательного падения твои легкие набьются невыносимой гарью и пылью, что висели над городом заместо облаков, и всякое желание, и даже помыслы о том, чтобы сбежать отсюда, осядут той же зудящей пылью из головы, где мечтания и сны о хорошей жизни, где обещания и глупые слова, в которых задыхался я с ней, лежа в одной постели, в одной норке, такие несбыточные и такие наивные, эти обещания, что просто до слез, как подумаешь о них поздней ночью… И все так напрасно и тщетно, что снова стоишь упырем на вокзале, с виду такой невозмутимый – мол, что вам от меня еще надо, черти?! я уже заплатил за все своей дрянной кровью! но изнутри такой сломанный, потому что все в мире причиняет боль так или иначе, все в мире соткано из ночных слез, в которых стыдно признаться перед людьми, а они вещают тебе со своей горы – мол, теперь ты готов ко всем счастьям жизни своей, забирай свои трухлявые манатки и уматывай к черту из этого города, потому что никто тебе тут больше не рад… Мало кто приезжал в эту дыру (постыдные туристы) и еще меньше народу уезжало,

и вот что было обидно: родиться или умереть здесь было одинаково скверно, но что было в особенности скверно, так это прожить всю жизнь в Аште, не ведая, что за ее пределами где-то там живет целый мир, что цветет как бутон и раскрывается в своей могучей безмятежности и тиши где-то там, в выси, колышется и не ведает о мирской суете, который даже и не подозревает, изредка поглядывая на нас, на букашек, о существовании в себе такого замкнутого паразита-городка, каким была Ашта все время своего существования. Бюро, господа, какое-то жалкое плато на двух столбах, что еще почему-то не рухнуло – кому какое есть дело? Я был рожден во всем этом, теперь моя жизнь превратилась в дерьмо. Куда бы я ни приезжал, я везде натыкался на одни и те же проявления Ашты, будь то табачная будка в двух шагах от вокзала или же бесконечные автобусные парковки, набитые маршрутками, где тут же, на месте, полутрезвые жадные водилы в щетине и пустяковом разврате, что два и два сложить не могут, но обязательно тебя научат, как обходиться с Начальством, готовы за шесть соток сожрать своего брата у тебя на глазах и увезти тебя хоть в мешке, контрабандой из города, если найдется достаточно желающих придурков, таких же отчаянных и бестолковых, как и ты, готовых платить за это реальные деньги. «Время, время!» – кричат они, готовые уехать уже без тебя с твоими вещами в багажнике, в такой суете и спешке, будто можно было еще на что-то успеть, но я опоздал, к своему несчастью, на все в этой жизни. Теперь мне оставалось горевать о слезах матери, что в бессмертных муках вытолкнула меня на свет лишь для того, чтоб я наблюдал и впитывал все это многообразие мира из своего подвальчика, в подполье, в надежде хоть на какое-либо откровение, как мне прожить свою эту жизнь, выглядывая хоть изредка наружу, в мир.

***

Вопреки моим ожиданиям, меня никто не встретил. Если она и хотела прийти, она не пришла. На этом можно бы и закончить, но я пустился в поиски ее умопомрачительного зада сначала по всему перрону, шныряя между вагонами, так глупо со стороны заглядывая между ними, как будто она могла там затеряться, как затерялась в моих дырявых воспоминаниях, как затерялся я в своей жизни. Затем, в каком-то волнении, не находя даже лика ее среди снующих во все стороны угрюмых черных кепок, таких неприветливых и косых, я рванул к внутренней площади вокзала, и все это под накрапывающий дождь, нескончаемый зуд в мизинце и суету острых локтей, об которые я спотыкался, как об свои несуразные ноги, но продолжал метаться со своей постоянно путающейся между колен котомкой, почти срываясь на бег по пролетам и вверх по переходам, пока наконец не выдохся, оказавшись внутри вокзала. Я заглядывался на таблоиды и лица прохожих в слепой новорожденной надежде, что из этого могло еще что-то получиться, и я увижу ее лучезарное потерянное во времени личико, такое, черт возьми, невинное, без всех этих ненавистных мне ужимок, прикрас и кокетства, мой идеал и призрак, что ищет в ответ меня своими вопрошающими любопытными глазками, высматривает в толпе – мол, Мориц, ты устал, давай ко мне, давай-давай ко мне в норку, дорогой, ты так устал, но держит на расстоянии, стоит мне подойти, вся такая светится такой вот первозданной смехотворной радостью, на ресницах сладкие слезы, когда встречаются два любовника, что вместе навсегда, не виделись сто лет, и вот наконец никогда не разлучатся и т.д. и т.п. – тот день, когда мы стояли на краю плато, она в своей невинности дарит кольцо и надевает его мне на палец, приговаривая с такой наигранной серьезностью, что я принадлежу отныне ей, и мы спустя мгновение смеемся и бросаем монетки, загадывая желания и тут же озвучивая их вслух, из-за чего приходилось их загадывать дважды – все эти смехотворности, шутки, сказанные на полном серьезе, в которые мы якобы уверовали и которые пронесли в сердце пусть несколько дней после моего отъезда – но что такое несколько дней, когда прошло три года, и мы иссохли.

Я будто бы потерялся, когда метался вверх-вниз по этажам вокзала, заглядывая в каждое привокзальное кафе а-ля забегаловку, будто она могла сидеть за одиноким столиком и… невинно завтракать с кем-то, кто не я, так важно поддерживая осанку (нога на ноге, ослепительные коленки) и помешивая ложечкой кофе так сосредоточенно, чтоб не касаться стенок кружки (это важно), и тут она как бы невзначай заметит меня, когда я буду битый час стоять столбом в нескольких шагах от нее и смотреть, как она осторожно и продуманно ест и, не отдавая себе отчета, заигрывает и завлекает в себя глупостями, как бы случайно, ничего серьезного, мы только познакомились, а ты что подумал? это мой друг, подожди меня снаружи, я скоро. А на самом деле проходит часа три, я плетусь за ней вниз по проспекту и всю дорогу допрашиваю, она ни слова по делу и только хохочет на мои вопросы, ей смешно и стыдно за меня (как я мог ее в чем заподозрить?), оказывает мне милость и дает подержать сумочку, пока смотрит в миниатюрное зеркальце в ее хрупких ладонях и обводит карандашом в изяществе свои великосветские губы. И что ты будешь с этим делать, дурак?

В конце концов я сдаюсь, признаюсь себе, что это не мое, никогда моим не было, что я всего лишь проходимец-попутчик на ее ступенчатом пути, что я и есть очередная ступенька под ее отполированными ступнями, надо отпустить и забыть, и больше не ищу ее на вокзале – с меня достаточно… Среди прибывших мне попались старые знакомые: мужчина, днем раннее отчитывающий свою жену, присел на корточки перед ребенком, по-видимому, своим младшим сыном, и настоятельно поучал его всем премудростям жизни.

– В наше время, – говорил он, – ценится только умная головка. Поэтому учись, сынок, учись. Я это тебе только на своем примере говорю. Все эти юбки, за которыми гонится твой старший брат… Понимаешь, для тебя должна быть важна только учеба. Все эти люди… Они никогда не будут для тебя ни хорошими, ни плохими – они не будут для тебя кем-либо вообще, – говорил он своему сыну, постоянно поглаживая его по голове, как будто вместе с этим поглаживанием лучше усваивался смысл сказанного. Затем они взялись за руки и скрылись в заурядной толпе, атрофированной для чувств мученика-старшего и непонятной для мученика-младшего.

Поделиться с друзьями: