Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Низвержение
Шрифт:

– Честно, я тоже не местный, брат. Ну, как не местный… По молодости обещали мне золотые горы, а мне только наобещай всего… Прям как моя… Ай! Местные меня не сразу приняли, с этим тут тяжело, но это пока не научишься говорить как они и думать как они. Но фамилию себе здешнюю не приделаешь, а если и приделаешь – лицо мой враг, вот в чем беда. У местных будто нюх на это, они своих за версту чуют. Только чуть что тут подвернется, там подвернется, они сразу же фамилию тебе в лоб, и тут хоть убейся. А я… Ты думаешь, чего я таксую? Для души, что ли? Ха-ха! А так тут хорошо. Жить здесь хорошо! Ну, а если ты тут для того, чтобы отдохнуть… девочки здесь, девочки… – засмеялся он, выбросив в окно, как окурок, воздушный поцелуй. – А про ревизора здешнего уже слыхивал? То есть как ревизор, это его так зовут среди местных, а так это наследник наш обещанный, который все едет да никак не доедет до нас.

– Что наследует?

– Бюро! Ха-ха!

То ли дело было в спиртном, то ли в нескромных фантазиях, но слова водителя, как бы он ни красовался, стекали токсичной краской с потертых временем высоток, закрытых дорожных кафе и будок, стекали с испитого заговоренного его собственного лица, потому что в существование чудодейственной

мази, что исцелила бы все болячки в этом городе, никто не верил, а уж мне поверить в его былые россказни о городе, в котором он толком и не жил, было и подавно тяжело.

– А где вы живете? – спросил, уже едва сдерживаясь.

– В смысле? – точно протрезвев, воскликнул на весь салон водила.

– Да так, улицу спрашиваю.

– Спрашивать, знаешь, с кого будешь?! – вспыхнул водитель, точно начал трезветь понемногу. – Послушай! Да я вырос здесь! В этом городе! Это мой город! Коренной житель знаешь кто? Я! И родился я не черт-те где, а на Банино (очень престижно)!

– Банино?

– Ты мне не веришь?

– Банино – это…

– Да я там каждый переулок знаю! У кого ни спроси – каждый в лицо меня знает! И не смотри на меня так, будто знаешь, о чем я! Банино! Это ж надо так… Каждая подворотняя шавка только заслышит… Да знаешь, кто я по матери?!

И он распалился так, будто я задел его за живое. Но в чем он виноват, если все в городе хотели бы жить на Банино?

«Мама, я хочу жить на Банино», – только и вертелось в мыслях, точно первый истошный детский крик перед тем, как открыть глаза и ужаснуться от увиденного мира через секунду после небытия, через секунду после блаженного вечного сна и сразу же в колыбельку – дальше вся жизнь как стремление к этому недосягаемому состоянию через воспоминания, угары и белочку (в худшем случае), воскресные службы и вагину нелюбимой женщины, медикаментозный пластик, выписанный по рецепту чьей-то бабушки, – и все лишь в одной мысли: «Мама, я хочу жить на Банино». И этим все сказано.

– То-то же! Каждый в лицо знает… О! Вот тебе и Лесная. Двести уклей с тебя, дружище, – ушло, точно с аукциона, когда мы наконец приехали.

За окном была та же самая Вольная со своими покосившимися многоэтажками, желтыми светлячками, которые при более длительных вспышках оказывались фонарями, и Эль, убитую наркотическим сном, в объятиях… но теперь мы были на другой полосе, я смотрел на улицу под другим ракурсом и не мог поверить, что меня так запросто обвели вокруг пальца. «Удочная», – просияло на моем лице, как если б я смотрел в зеркало такси.

– Давай проясним один момент…

– Давай без «давай», а? Ты хотел на Лесную, вот она, – обвел он рукой, чуть не задев меня в и без того тесном салоне. – С тебя две сотни, брат.

– …сначала я выслушиваю небылицы о своем же городе, потом еще и это! Слушай, я же видел, что ты просто круги наворачивал по Млечному, это даже сотки не стоит. Вон, та же самая остановка, на которой ты меня подобрал. Ты думал, я Удочную не узнаю с другой стороны? Идиот, я тут родился! Черт, да ты даже не додумался высадить меня на другой остановке! – почти кричал я от разочарования.

– Плати деньги по-хорошему и убирайся из моей машины, – глухо вырвалось из его глотки, тогда как руки его в беспорядке рылись в бардачке машины.

Он буравил меня почти что мельмотовским взглядом, будто весь содержащийся в нем алкоголь в мгновение вспыхнул, затмив пламенем зрачки заодно с душой, спрятанной за ними, и теперь этот пожар собирался выплеснуться в салон, пожрав меня заодно со всей этой адской колымагой. Мне ничего не оставалось, и я расплатился хотя бы за то, что снова оказался на Удочной. Находить положительное в обмане – излюбленная тема побежденных, и я не был в тот момент исключением. Я захлопнул дверь, и машина вмиг скрылась в вечернем мраке, будто ее и не было в помине. Скупой, заплатив дважды, вновь направился вдоль знакомых уже улиц, не имея ни малейшего представления о том, куда идти дальше. Тусклые светильники, развешанные изредка на масштабных трехметровых воротах, изрыгали желтые огрызки света, привлекая к себе скорее ночную мошкару, нежели людей. Всю дорогу ноги то и дело проваливались в грязь дорожных ям, а окружение казалось таким же одинаковым, таким же блеклым и местами черным, таким же безнадежно унылым, как и все в этом городе (и моей голове). Я плелся от одного огарка света к другому и, боясь обжечь свои москитные крылья, держался на расстоянии от замурованных дворов, облепленных неумело скрученной проволокой, как будто что-то могло выскочить из этих самых дворов, напугать меня до смерти и навсегда оставить в себе… За каждым углом сквозило что-то далеко узнаваемое, может, даже родное, но однозначно непризнанное мной, так что я натурально шарахался от каждых ворот, когда тщился прочесть в кромешной темноте название улицы на какой-нибудь потертой табличке одного из бесчисленных обветшалых домов этого района. Я будто задыхался, когда во всей этой безнадежной тьме силился отыскать родную улицу, а та была все одинаково недосягаема для меня, как бы я ни петлял и ни плутал в сознании, в слепых потугах вспоминая отличительные приметы родной улицы, но я будто действительно забыл дорогу домой, и все чувствовал, что буквально тону в этой череде неприметных дворов с высокими воротами, а Лесной все нет и нет, и ничего все так и не предвещало ее появления, и на улице, абсолютно безлюдной, не слышно даже лая дворовых собак – настолько на меня давили дома – а я все такой же потерянный шатался в безликой безымянности улиц. Так я не выдержал и побежал. Бежал причем в таком диком животном испуге, боясь оглянуться в темноте, точно бежал от преследователей – только и слышались собственные шлепки по грязи – и пробежал в таком духе не один угол в каком-то слепом порыве, пока меня не отпустило, и я не осознал, насколько идиотской могла бы показаться со стороны такая выходка, и даже когда я выдохся, не переставал ускоренным шагом идти и идти, пропуская мимо какие-то подъездные закоулки, из которых доносились харкающие звуки мне вслед да изредка виднелись сигаретные точки на месте глаз. Я брел целую вечность, и, наверное, состарился бы в ней, если бы не острое щемящее чувство в груди, которое я вдруг испытал, когда в бесконечной пошлости улиц, стал узнавать родные предочертания, которые еще не вырисовывались в целостную картинку, но всячески говорили:

«Вот оно, пройдешь еще несколько углов, и будет тебе Лесная, только иди», и я послушно шел, в отчаянии доверившись своему чувству, и мое чувство меня не обмануло.

Когда я прошел еще несколько убогих закоулков, у меня не оставалось никаких сомнений, что передо мной Лесная. Казалось бы, все было на месте, и вроде бы ничего не изменилось, и все было тем же, что и десяток переулков назад, но вот щемящее чувство повелевало: «Взгляни!», и я, слепой глупец в этой кошмарной вселенной, оголтело пожирал глазами то, что передо мной открылось. И я увидел… И то, что я увидел, было в слезах и поту, от которых уже никогда не отмыться ни мне, ни кому-либо еще – они стекали с моих воспоминаний о навсегда утерянном далеком времени… В итоге, когда я наконец выбрался из душного мракобесиях тех лабиринтов (моя сердечная благодарность тому водителю, звездам и всему Млечному), я наконец прозрел и увидел родную улицу такой, какой я ее навсегда и запомнил в последний раз, кубарем вываливаясь из этого города как шлак: каркающий смех уличных безликих теней, появляющихся на улицах только в ночное время, до боли знакомый тембр комнатных драм, разыгрываемых под вечер, вакхическая и неестественная радость, разбивающаяся о стены самых обветшалых домов, кровь, что кипела и упивалась властью над разумом. Все кругом пробуждалось в мрачном торжестве иной жизни. Улица – та единственная улица, под которой понимается жизнь, дышала остротой чувств, превращая ночь едва ли не в праздник, на котором присутствовали все, но лишь немногие были приглашены. Там, где еще недавно пахло трущобным забвением, теперь виднелись откровенно паршивые люди, мелькающие в окнах, где они только и делали, что лаяли друг на друга, на каждом этаже, в каждой каморке, по любому поводу и без, чаще всего со скуки, и тем самым очередной раз подтверждали отсутствие божественной искры в себе. Я напитывался уличной атмосферой, ожидая, что дома меня ожидало что-то крайнее из всего увиденного. Где-то впереди послышался скрип открываемых ворот, таких же ржавых, как промытые мозги жильцов под самое утро. Стоя в кромешной темноте, я различал человеческие булькающие голоса, голоса хриплые, оставляющие своим воплем трещины на асфальте, голоса, вопящие о том, что они больше не могут.

Оставив за спиной очередную трагедию, я шел дальше и дальше по Лесной, и по мере того, как загорались все новые (рабочие!) фонари, узнавал новые подробности о соседях: новые и старые машины, блеском и гнилью возвещавшие о благосостоянии семьи; разрушенные и построенные этажи ветхих и праздных домов – у всех есть свои тайны: дети или отсутствие оных, ибо бездетность – проклятье отцов; есть ремонт или без мужика, развод – повод начать сначала; высокие ворота – залог частной жизни, духовная нищета всегда хорошо; горит свет из окна ночью – в семье горе, ночью работяги все спят; битые окна – дыры в сердцах, доверие всегда под замок; ухоженный сад – убитая жизнь, заботься о нем каждый день; бревенчатая скамья у ворот – жизнь прошла, нет – еще успеет пройти. Вся цикличная жизнь была как на ладони, достаточно было только ходить от одного дома к другому, чтобы лицезреть различные стадии рассвета и заката, что являлись по сути одним и тем же. Лесной мир строился на балансе, где невозможно было иметь и успеть все, как ни пытайся привести день в порядок. Те, кто были богаты, расплачивались своим здоровьем за богатство или же временем, что было чаще всего, иные бы сказали даже – расплачивались душой или же духовной жизнью. Бедные находили счастье зачастую в семейном очаге, и перед ними куда охотнее раскрывались врата забвения, нежели перед их надзирателями, что пытались зацепиться за действительность, а следом еще и за наследие. Но те, кто пытались удержаться посередке… О! Перед ними воистину разверзалась адская бездна. Все было уравновешено, где за что-либо обязательно предстояло расплачиваться тем, что имелось в наличии, и эту истину мне еще предстояло познать на своей шкуре (далеко потом через все юношеские глупости).

Я спустился вниз по Лесной, где под девятым номером покоились развалины родной хаты. На дряблых выцветших воротах, некогда окрашенных в цвет плюща, все так же висел отслуживший свое светильник, который на удивление все еще работал, несмотря на упаднические настроения дома. Хозяин в доме отсутствовал довольно-таки давно. Освещение было паршивым, разглядеть что-либо получалось только в общих чертах, а то, что было видно, на поверку оказывалось, что лучше того и не видеть вовсе. У самой калитки развалился темный шевелящийся сгусток, с трудом приобретавший человеческую форму, как бы я ни пытался его разглядеть. Как это часто бывает: когда что-то плохое происходит, с трудом удается это соотнести со своей жизнью. Мне было проще поверить, что кто-то развалился у чужих ворот, но никак не у моих, ибо чем тщательнее я вглядывался в тот мешок у порога, тем омерзительнее становилось на душе. Я узнал Его, и не было никаких сомнений, что это был Он. Грязный, толстый, развалившийся в собственном дерьме кусок жира, стопки спирта и зомбированного отупения на фоне распитых бутылок, незамысловатых заборных рисунков и огромного дерьма, прибитого к девятому номеру. Нескончаемый одинокий бубнеж, щуплые поиски неведомого в пределах своего тела. Ах, точно… Это была сигарета – девяносто пять уклей за пачку – тусклым свечением очертившая контуры некогда знакомого лица. В этот момент хмельная пелена будто спала с Его лица, и на меня глядели ожесточенные глаза, готовые встретить в штыки любое мое слово. Закадычное подергивание, тяжелое дыхание издыхающего сердца, дыхание комнатного перегара как ядовитое облако над Лесной, липкие пузыри заместо звуков человека в состоянии комы – я узнавал Его, будто давно забытая болезнь повторно дала о себе знать с еще большим упорством, с еще большей нечеловеческой жаждой разрушения. Его руки даже перестали дрожать, пока Он медленно затягивался, точно собираясь с силами. Бычок, описав дугу, не долетел до меня всего несколько шагов. Затем Он, выпустив последние клубы дыма, откашливаясь, запинаясь и забываясь в порядке слов, сказал:

– Мориц… проклятый ублюдок… зачем, скажи мне, зачем ты только вернулся? Почему тебе не сиделось в той дыре, из которой ты выполз? Почему ты всего-навсего не сдох? Думаешь, я сейчас встану и встречу тебя с распростертыми руками? Никому ты не сдался, Мориц, это мой дом – не твой! Поэтому катись отсюда, ублюдок! Твоего тут ничего нет!

Я почему-то оторопел от такого приветствия и с кашлем пытался выхаркать изнутри что-то в ответ. Как будто что-то когтистое в желудке поднималось по стенкам и забивало мне горло. Я пытался не захлебнуться собой.

Поделиться с друзьями: