Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ноа и ее память
Шрифт:

Позднее в шутливых ситуациях я много раз спрашивала Педро, внешне также в шутливом тоне, сколько ночей любви было у него в последние месяцы. И тогда у Педро глаза становились, как у ребенка, которого обманули, неправильно поняли и который выражает свои чувства по этому поводу взглядом, полным упрека, и он отвечал мне, что его последняя ночь любви уже давно прошла. И я всегда ему верила и всякий раз вновь спрашивала его об этом, возможно, для того, чтобы усладить свой слух его невысказанным упреком. Несомненно дорогого стоила та единственная ночь любви, завершившая целую жизнь нежной привязанности и дружбы. И не стоит говорить «если бы я знала раньше», потому что если бы это произошло раньше, то, возможно, это было бы совсем не так, а греховно и грубо, совсем не так, как в тот раз, когда Кьетан ушел, а все остальные отправились провести одну из своих обыкновенных ночей; лишь в тот раз, в тот единственный раз, когда

Педро, глядя на меня, сказал мне, что первая большая любовь мужчины — это всегда его последняя любовь, у меня мурашки побежали по коже, и я не разрыдалась только потому, что умею владеть собой.

Пробуждение остальных было веселым и шумным; мы сумели выдержать все шутки, чувствуя себя выше них и сделав такой вид, как будто «это нас не касается, мы не имеем никакого отношения к подобным инсинуациям, а потому невинно улыбаемся, и это все, что нам остается делать». Еще одна тайна добавилась к нашей большой тайне, но это была тайна лишь для нас двоих и ни для кого больше, даже мой отец не знает ее. Когда-нибудь о ней узнает мой сын.

Шло к концу лето с его экскурсиями, прогулками, пантагрюэльскими поглощениями даров моря и долгими беседами, происходившими в присутствии или в отсутствии моего отца. Я впервые по-настоящему почувствовала себя членом этой большой семьи, и впервые мысли мои не были постоянно прикованы к единственному родному человеку, который оставался у меня в последние годы. Я избавлялась, как змея от кожи, от постоянного мысленного присутствия господина епископа, и он, как существо исключительное, сумел правильно все это истолковать и достойно расположиться на соответствующем месте, которое он занял в моем восприятии тем летом: месте, несомненно, привилегированном, но уже не исключительном, не единственном. По крайней мере, тем летом.

Заговорщическая деятельность продолжалась, и я принимала в ней участие до тех пор, пока отец не сообщил мне, что получил предупреждение от губернатора, не оставлявшее места сомнениям. «Ваш брат проявляет слишком большую активность, Ваше преосвященство, он, видимо, не собирается останавливаться и совершает непрерывные поездки по стране», — было сказано отцу отец передал это мне. И я тут же прекратила всякую деятельность, предупредила своего дядю, которому мой отец не хотел ничего говорить, и вернулась к тому образу жизни, от которого меня отвлекло присутствие моей дотоле неведомой семьи.

Когда лето закончилось, уже осенью, они вернулись в Америку, кроме моего старшего кузена, который остался работать в печальной зеленой прекрасной стране, придав моей жизни смысл, какого она раньше была лишена. Мой дом, наш дом, а лучше сказать «его дом»; в котором, с другой стороны, я продолжала распоряжаться и наводить порядок, превратился во что-то невообразимое, вместив в себя все то, что навязывали мне интересы брата. Комнаты наполнились флажками и плакатами, а моя коллекция пластинок выросла настолько, что дом превратился в центр паломничества меломанов, что мне, по правде говоря, не очень-то нравилось, ибо лишало меня уединения и покоя, в которых я жила столько лет. Я знала, что обо мне задается множество вопросов, и возникают очаровательные догадки, которые и теперь заставляют меня стискивать зубы: начиная с того, что я дочь епископа, и заканчивая тем, будто я дочь моего дяди. В первое предположение никто не верил, считая его вздорным и нелепым: мой отец пользовался симпатиями даже ультралевых, а симпатии крайне левых часто состоят в том, чтобы пресекать столь дикую и чудовищную клевету и не допускать никаких сомнений в порядочности столь достойного человека. Со второй догадкой не желала мириться я: ведь она предполагала, что я старше своего брата, а это означало, что мне далеко за двадцать и превращало меня в старуху, что, кстати, легко всеми принималось на веру; это приводило меня в отчаяние. Как это мой дядя мог родить меня до своего изгнания? Сколько же мне теперь должно быть лет? В конце концов меня признали полной сиротой, что было своего рода актом геноцида. За простодушие подчас приходится платить немыслимую цену.

Итак, уехали мои дядя и тетя, и общество моего кузена обогатило мою жизнь, мои знания и мое неразвитое чувство музыки; и именно он, сам того не желая, сблизил меня с Кьетансиньо, этой сладкоголосой птичкой.

Да, так оно и было; моего кузена на какое-то время весьма сильно привлекло столь присущее Кьетану краснобайство, риторика праведного борца, украшавшая его длинные монологи, весь его облик человека, полностью отдавшегося борьбе, которая была также борьбой его собственного отца. Кьетансиньо обычно появлялся в К. по пятницам, как я уже, кажется, вспоминала, и проводил в «Тамбре» собрание, участники которого ожидали его приезда, как ждут дождя, прежде чем выносить святых для молебна. В кафе проходила его литературная, книжная

жизнь, а все, что оставалось за ее пределами, было строго законспирировано; по крайней мере, так думали люди. Сейчас, после того, как мне пришлось выступить посредником между доном Сервандо, кардиналом, и Кьетаном, думаю, что он конспирировал свою деятельность меньше, чем предполагали люди, и что стратегические центры, каковым мог бы быть, например, дом, предоставленный ему для высоких политических целей моим дядей, служили ему если не просто холостяцким жилищем, то не более чем своего рода форумом, где долгие ночи услаждал он своими острыми полемическими речами слух каким-нибудь простачкам.

Думаю, я не слишком справедлива и позволяю увлечь себя чувствам, в которых большое место занимает досада, вызванная разочарованием и крушением надежд; не совсем уж таким был Кьетансиньо, и совершенно очевидно, что был он не только таким, — к тому же мягким и нежным, как немногие. После того, как уехали мои дядя и тетя, мы виделись постоянно, он являлся в мой дом, как в свой собственный. Похоже было, что тот единственный вечер, а точнее тот ужин, проведенный в компании истинного хозяина дома, дали ему право вести себя таким образом, что, казалось, он является управляющим его собственностью, услужливым другом, пекущимся об интересах моего дяди, призванным следить, чтобы все было в порядке. Но ужинать он оставался нечасто.

Кьетана всегда видели с какой-нибудь постоянной спутницей, как правило, много моложе негр, которая по истечении нескольких месяцев пополняла ряды его политической организации, и он вновь оказывался свободным для следующей романтической истории. Я никогда не осмеливалась спрашивать у девушек, которые были или, пр крайней мере, могли быть его любовницами, о поведении вышеупомянутого в интимных ситуациях, а ведь это, вне всякого сомнения, должно было иметь место. И не осмеливалась я не только из стыдливости, скорее всего ложной, но также и из-за страха, что таким образом мне будет отказано в возможности испытать все самой, и я предпочла так и остаться в неведении по поводу того, как он ими овладевал: оральным, клиторным или вагинальным способом, если быть точной и изъясняться языком, который используют в последнее время мои подруги-феминистки.

Мною он овладел с помощью слова. Я совершенно согласна с тем, что ничто не может произойти, если прежде ты об этом не мечтаешь, и что вначале были мечты, а слова последовали за мечтами; и признаю, что сначала я мечтала о Кьетане, я мечтала о сладостных словах, застывших, как поцелуй, у меня в ушах и заставлявших меня вздрагивать от удовольствия; я мечтала о его океанских руках, в трепетном плавании бороздящих мое тело; я мечтала о его семени, подобно реке заполняющем мое существо; и именно его слова вызывали во мне эти грезы. Но я никогда не мечтала о том, к чему меня привели те чувства, которые Кьетан зародил во мне незаметно, исподволь подкравшись в облачении из слов, спрятавшись в них, прикрывшись ими.

Бытие — это страшное сплетение паутины из слов, паутины, в которой ты запутываешься и пленницей которой ты становишься в ожидании рук, что опутают тебя тончайшими, невидимыми нитями, образующими густую, плотную сеть, и внутри этой сети ты постепенно сойдешь на нет. Таков Кьетан.

Однажды вечером, когда дождь лил как из ведра, Кьетан пришел к нам в дом нервным, испуганным. Мой кузен ненадолго вышел, а я готовила ужин на двоих, пока он покупал газеты и журналы в киоске в начале улицы, чтобы было с чем коротать долгий вечер, не обещавший никаких особых развлечений. Я собиралась приготовить морского черта с картошкой в мундире, а затем сдобрить все это чесночным соусом; как раз когда я поставила сковородку с маслом на огонь, Кьетан позвонил в дверь; я вышла открыть, и он вошел, со значительным видом стряхивая плащ.

— За мной следят, — сказал он мне.

— Кто?

— Ну, кто может быть…

Я ничего не сказала и убрала плащ с вешалки, чтобы отнести его в ванную комнату, где вода могла стекать с него сколько угодно.

— Ты вяжешь крючком? — спросил меня Кьетан.

Я посмотрела на него с некоторым недоумением. Мне не слишком понравился намек, поскольку в моем представлении домашнее рукоделие и мои самые пламенные наклонности находились между собой в прямом противоречии. Поэтому мой ответ был более чем лаконичным.

— Нет.

Кьетан сложил свои руки-мачты и сделал пару своих привычных па, переступая с носка на пятку, которые он совершал с тем же изяществом, с каким мой отец носил свой берет священника. Его указательный палец уже поднялся в наставническом жесте, предвещавшем обычно извержение слов, когда я поспешно прервала его:

— А ты?

— Что я?

— Ты вяжешь крючком?

— Это единственное, что меня успокаивает, единственное, что приводит меня в себя…

— Не знаю, может быть, где-то осталось неоконченное вязание моей тети. Посмотри где-нибудь…

Поделиться с друзьями: