Ночной карнавал
Шрифт:
— Твои густые золотые косы, Лина, — говорит Леля, отвернувшись от окна, от черного плата ночи, вышитого адамантами, — надо расчесывать лошадиным гребешком… как шерсть Джипси… Давайте завтра воды накипятим, искупаемся… На речку нас не водят — запрещено… Так хоть в баню пойдем… попросимся!.. смилуются, Бога ради…
— Леля! — Голос Али сух и глух. — Никого, никогда и ни о чем не проси. Ты Цесаревна. Тебе не пристало. Царице пристало попросить лишь об одном.
— О чем, о чем?..
Мы все, дети, сгрудились около стула, на котором сидела Аля. Ангорский платок сползал с моих плеч, падал на некрашеные, с глазками, половицы.
— Если тебя, Царского сына или Царскую дочь, будут казнить злые люди, ты волен попросить их, чтобы тебя не бросили на съедение птицам-стервятникам, не утопили, пустив на корм рыбам, а выкопали яму — в лесу ли, на косогоре, в поле — и похоронили тебя в родной земле, по-христиански, и прочитали над твоей могилой молитву. И это была бы твоя первая и последняя просьба.
— Мама, Мамочка, а как же я прошу тебя: дай мне то-то, можно ли сделать вот это… как?..
— Это не все не просьбы, дети. Это обращения. Просьба — то, чего ты молишь у другого так, как если бы молил у самого Господа.
Мы притихли. Часы над нашими головами пробили три.
Скоро рассвет. Июльская ночь быстро летит, как птичка малиновка.
— Линка… малинка… — шепчет сонный Леша и клонится тяжелой головенкой на спинку резного стула, похищенного купцом Ипполитом, владельцем Дома, из бурсы. — Отведи меня в постель… я уже за столом сидел, задремал, да такой сон вдруг увидел… страшный…
Руся вздрогнула.
— Какой, Алексей?.. вечно тебе привидятся привидения…
Отец молчал. Ничего не говорил. Руки сцепил. Перед собой тяжело глядел.
Аля встала, прошуршав платьем.
— Тревожная ночь. Непонятная, mon chere.. Слишком тихо… И тюремщики наши, чувствую, не спят… Кто-то ходит внизу… в подвале…
— Тебе кажется, Аля, — тяжело роняя чугунные слова, наконец произнес Царь. — Никого там нет. Это все страхи. Помолись. И пусть дети помолятся вместе с тобой.
— Дети! — Аля возвысила голос, встала прямее. Сложила руки лодочкой. — Вознесем хвалу Господу! Попросим Его отвести от нас чашу скорби… и вознаградить нас за все наши мучения…
— Папа, зачем ты отрекся от престола?.. — прошептал Леша.
— Я Царь, — ответил Отец шепотом. — И умру Царем. Отречение, узурпация, революция, переворот… слава и власть… гибель и воскресение… Все ничто перед тем, что мы — Цари Рус. Так было. Так будет. Так останется. Аля! Молись за нас!..
— Отче наш, — запели мы хором, и от слез оборвалась нить Алиного голоса, — иже еси на небеси… Да святится Имя Твое, да пребудет Царствие Твое… Да будет воля Твоя яко на небеси и на земли…
Внизу, в подвале Ипполитова Дома, стучали. Перестуки. Глухие вскрики. Удары в стену твердым и железным. Пересвист. Звон — будто упала и покатилась железная болванка. Перебранка. Наглый, короткими взрывами, как пулеметными очередями, смех. Возня. Сквозь молитву доносились звуки иного мира. Железа. Камня. Гибели. Ужаса.
Мы не хотели их слышать. Мы молились.
— Мама, а что значит: смертию смерть поправ и всем, живущим во гробех, живот даровав?.. Так на Пасху тропарь поют…
Широко раскрытые, огромные, ясные глаза Руси — северные озера — поднятые вверх, остановились на лице Али, а ручка моей сестры протянулась и пальчики, шаля, стали перебирать крупные жемчужины неизменного — утром, днем и ночью — ожерелья. Это ожерелье подарил ей Ника перед
свадьбой. Она никогда не снимала его. Как нательный крест.— Это значит, доченька, что мы не умрем; а если и умрем, то оживем волей Божией; а ежели Бог захочет и еще крепче полюбит нас, то он людей возьмет жить к себе на небо.
— И мы все на небе будем?.. Да?..
— Да, — шепотом ответила Аля, уронила лицо в ладони и заплакала.
Часы над нашими головами коротким звоном разбитой рюмки отсчитали еще полчаса жизни.
И в дверь резко — раз, два, три — постучали ружейным прикладом.
Мадлен встряхнула головой, отгоняя наваждение. Провела по лицу ладонью.
— Меня укачало, парень, — пробормотала она смущенно. — Хочешь есть? Я пить хочу. Заглянем в тратторию. Вон, я вижу у дороги вывеску. Мне кажется, там мы неплохо поужинаем. И запасемся провизией на весь путь до Пари.
Они купили в маленькой лавчонке снеди, сложили на заднее сиденье авто бутыли с водой, две бутылки яблочного сидра.
Когда машина вновь взяла с места в карьер, Мадлен распаковала коробку с ветчиной, жадно пила, запрокинув голову, шипучий сидр из зеленой узкошеей бутыли. Машину подбрасывало, и сидр выливался, брызгая, Мадлен на колени, на голубой мех.
— Ух ты! — кричала она, отнимая бутылку от рта. — Как на лошади!.. Как в любви!..
Шофер смущенно кидал ей через плечо, вполоборота:
— Виноват, больше не буду. Она сама прыгает, как коза.
Наевшись и напившись, она свернулась клубочком, как кошечка, на сиденье. Косилась на рыжего парня. Он — всадник, домчавший ее до Венециа. Венециа… дож с догарессой в гондоле… старик, заклинавший чудесную Голову… Глаза закрываются сами собой. Очень спать хочется. Она ничего, ничего не может с собой поделать…
…… ………………………… …………………………………………………………. Арлекино!.. Арлекино, куда же ты от меня так бежишь!.. Ведь я, Коломбина, тебя не съем… Я только тебя поцелую немного… в щечку… в твою размалеванную свеклой, красную щечку…
Коломбина в широкой атласной юбке, расшитой красными и синими ромбами и квадратами, прижимая к губам тонкий пальчик, гналась за Арлекином, бегущим прочь от нее по замшелым сырым камням узкого, над колышащейся водой канала, тротуара. Дверь подъезда скрипнула. Бегущую пару чуть не сбил вывалившийся из дверей смешной человечек в круглых очках, с облаками редких волос, парящих над внушительной лысиной, в белых трико, потешно обтянувших тощие ножонки, с красным набалдашником на носу.
— Тарталья!.. Тарталья!.. — закричали вездесущие мальчишки, подбежали, свистя, и стали стаскивать с него кафтан. — Тарталья, каналья!..
Человечек отмахнулся от мальчишек, как от мух. Вытянул руки вслед бегущим.
— Эй!.. Коломбина, амороза!.. — крикнул он по-венециански. — Никогда не снимай перед возлюбленным маску!.. Никогда!.. Не показывайся ни любовнику, ни мужу голой!.. Нельзя, чтоб он все твои родинки пересчитывал!..
Что правда, то правда. Нельзя. Это я и сама знаю. Я бросилась наперерез Арлекину и остановилась перед ним, облаченным в клетчатый обтягивающий все тело костюм, в колпак с бубенцами. Худой ты, кузнечик. Плохо тебя кормят в родной Венециа. А может, все телеса сгорают на высоких кострах любви, на тлеющих угольях, что ты шевелишь живой кочергой на жарких животах твоих смуглых девчонок, безумных Лоренцетт и Форнарин?!..