Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Иди, иди сюда, мой милый, - сказал Бербедж растроганно, - иди, очень хорошо сочинил и прочел. Молодец! Лист клади сюда, и вот тебе бокал, как взрослому, - пей!

Задвигались стулья, зазвенела посуда, и все потянулись к маленькому Харту с бокалами, только мать откуда-то из-за угла закричала:

– Нет, нет, ему нельзя! Я вас прошу! И вообще сейчас уже поздно.

Достопочтенный Кросс - он все время сидел неподвижно, переждал, когда шум стихнет, а потом спросил:

– Виллиам, милый, а кто такой Просперо? Я что-то не слыхал такого. Это из древних или он итальянец?

– Это добрый волшебник из последней комедии дяди, - ответил мальчик.

– Ну, не очень-то он добрый, если говорит такие вещи, - усмехнулся Кросс.
– Жизнь для христианина - это не сон, а подвиг, мой любимый. И пресвятая апостольская церковь тоже не сон, а твердыня, коя сотрет врата ада.

– Так это же стихи!

Достопочтенный Кросс, стихи это!
– крикнул Грин с другого конца стола.

– Что ж, и царь-псалмопевец писал стихи, скромно и неумолимо вздохнул Кросс, - и Библия разделена на стихи. И Нагорная проповедь тоже состоит из стихов. И все-таки все они не сон. А земной шар не разлетится в туман, а по воле сотворившего его в один день станет местом Страшного суда, где все получат по заслугам - и грешники, и праведники, и словоблуды, и мытари. Пусть никто не забывает этого. Каким судом мерите, таким и вам отмерится, учит Святое Писание.
– И он слегка покосился на спокойного и равнодушного ко всему Комба, который сейчас даже не слушал его.
– Не повторяй больше этих негодных стихов, мой ненаглядный.

Когда гости расходились, Шекспир шепнул Бербеджу: "Зайди ко мне". Он пришел и застал Шекспира за столом. Увидев Ричарда, Шекспир отложил перо и встал.

– Это ты научил мальчика?

Бербедж засмеялся:

– Да нет, он сам.

Шекспир покачал головой:

– Скверно.

– Почему?

Шекспир положил перо, встал, пошел, сел на край постели и закрыл глаза. Лицо его было очень утомленным.

– Тебе что, нездоровится?
– спросил Ричард.

Шекспир ногой об ногу сбросил туфли и лег.

– Нет, ничего, - сказал он.

– Так почему же скверно?
– спросил Бербедж.

– А потому, - ответил Шекспир, - что пастор прав. Не мальчишке в шестнадцать лет повторять такие стихи. Это приходит в голову только перед самым концом. Когда человек начинает, как сказал один умный француз, учиться умирать. Тогда он смотрит на свою жизнь с другого конца, переоценивает ее заново, и оказывается, что и деньги, и земля, и семья, и все житейские треволнения были только дурным сном. Он рассеивается, и вот ты умираешь.

– Все?
– спросил Бербедж.
– Когда-то ты не так говорил об искусстве.

Шекспир открыл глаза и улыбнулся.

– О каком? О нашем с тобой? Ну что ж, мы не зря сунули в руки нашему Геркулесу земной шар и написали: "Весь мир актерствует". Так оно, кажется, и есть, если поглядеть на жизнь поосновательней. ... Уж с неделю ему было трудно дышать. Но доктор догадался: по его указанию жена и Мария устроили что-то похожее на большое кресло из подушек, и с тех пор он не лежал, а сидел. Думал, вспоминал, читал Сенеку (раньше он как-то прошел мимо него). Он думал, что, может быть, было бы хорошо написать трагедию "Актею". Но сейчас на это у него просто не хватит пороху. Ему была очень понятна эта древняя Актея, героиня трагедии Сенеки, двоюродная сестра и жена Нерона. Тиран и ее, конечно, убил, как и всех остальных своих жен, и она безропотно приняла эту участь - кроткая, белокурая, печальная женщина. Одна из тех, которые в жизни любят только однажды и гибнут как-то сами, когда любовь их обманет. Он сам искал таких женщин, любил их, восхищался ими, а через месяц сбегал от них, потому что ему становилось нестерпимо скучно. Сейчас он вспоминал о них то с нежностью, то с грустью, то с хорошим чувством сожаления и не замечал, как в комнате становилось все темней, приходила Мария и зажигала две свечи три было плохой приметой. Утром он брился, переодевался - сорочка на нем всегда была свежая - и разговаривал с внучкой, вежливой розовой девочкой, очень похожей лицом и ухваткой на мать, и они вместе рассматривали картинки (книга была огромная, в скользком белом переплете, и внучка ее едва удерживала), принимал процедуры (банки, банки, банки, - доктор Холл, кроме тинктур, инфузий и микстур, признавал еще только их, к кровопусканию же, как и ко всему хирургическому, относился отрицательно). Затем завтракал, затем обедал и напоследок ужинал. Правда, ужинал он редко, зато выпивал за сутки почти пинту кваса на меду; просил холодной воды из колодца, но ему ее приносили редко, только во время отъезда доктора. (Какой-то странный огонь сушил его грудь, и, прикладывая ладонь к груди, он чувствовал, как это пламя поднимается выше и выше - к сердцу, к легким, к гортани.) Раза два в месяц он получал почту, приносил ее трактирщик - длинный, худой мужчина лет сорока, с висячими усами и хитрыми глазами.

При его появлении больной оживлялся. В этом человеке все было хитрым, плутоватым и вместе с тем простым. О болезни они не говорили. Трактирщик приходил и сразу кидал на стол кожаную сумку. "Ух! Еле довез!

говорил он.
– Все плечо оттянула!" Он вынимал письма и взвешивал их на ладони. "Вон сколько! Только что я зашел к ним - ну! Как они все закричат, как на меня налетят! Как здоровье? Как настроение? Как что? Один кричит: "Подождите минутку, я черкну пару слов!" - И другой кричит: "Минуту!" "Пишите, пишите, - говорю, делать ему все равно нечего, он вам сразу всем ответит."

И они оба смеялись.

Все к его болезни относились серьезно, с боязливым почтением, только этот кабатчик плевал на нее. Он говорил: "Э, мистер Виллиам, да что вы их слушаете? От этих микстур да банок и бык ноги протянет. А я такую микстуру привез из города, что от нее покойник запляшет. Вот зашли бы ко мне".

И то, что трактирщик откровенно презирал его болезнь, было тоже очень хорошо. Письма большей частью приходили деловые: его о чем-то спрашивали и о чем-то советовались. Очень много было вопросов насчет репертуара, новых актеров и паев. Под конец сообщали о смертях и родах и приглашали к себе.

– Опять приглашают?
– спрашивал трактирщик.

– Опять, - махал рукой больной и смеялся.

– Ну и надо поехать, - суровел трактирщик, - а то что так лежать? Так, верно, долежишься до смерти. Встали, зашли бы ко мне, я бы вам полную кружку этой мальвазии нацедил, и вы бы хватили и поехали за милую душу. Нет, правда, а?

И Шекспир обещал.

Потом трактирщик уходил, и Шекспир начинал заниматься письмами уже как следует - снова читал их, делал пометки и клал в ящик тумбочки. Надо всем этим надлежало хорошенько подумать.

Итак, днем ему было еще чем заняться. Ночь же казалась огромной и всепоглощающей топью. Вдруг наступала тишина. Свечи уносили, оставляли одну. Окна закрывали ставнями. Засыпал он с закатом, а просыпался часа в три тяжелый, набрякший и все равно сонный. Но заснуть снова уже не мог, а просто сидел и слушал. Дом был теперь полон тонких, осторожных звуков. Стрекотал сверчок, тикали, хитрые часы из Нюрнберга, рассыхались и стреляли доски. Каждый час часы звонили и из отлетающей дверцы выходил толстый, румяный, смеющийся монах: "Dixi, Die, Dixi, Die", - выговаривали часы. "Я высказался, Дик; я все тебе сказал, Дик". Догорала свеча, над городом стоял не прекращающийся ни на минуту собачий лай, перекликались все дворцы города, и он представлял, как тоскливо псам ночью. Ведь только они и не спят сейчас. Иногда приходил доктор (это происходило после припадков). Он слышал, как Холл входил, раздевался, переговаривался со служанкой, как скрипела лестница - доктор все инфузии хранил на первом этаже в особом шкафу и наконец входила Мария, строгая, молчаливая, со свечой в руках, ставила свечу на тумбочку возле его постели и сразу же выходила. Доктор появлялся минут через десять. Перед этим еще было слышно, как стекает вода и звенит тазик (доктор боялся заразы, называл ее по-латыни "контагий" и был мелочно аккуратен). Холл входил и брал больного за пульс.

– Ну, как у нас дела, - спрашивал он, - кашель не мучает?

Шекспир, улыбаясь, смотрел на него. "Какой смысл ему меня лечить?" думал он. И именно потому, что не понимал, какой же именно, при появлении доктора, как бы ему ни было худо. назло всем. подтягивался, прибадривался и встречал доктора не лежа, а сидя.

– Да все так же, - отвечал он.

– Так же, значит, плохо?
– нарочно недоумевал доктор.

– Да нет, все хорошо, спасибо вам за заботы.

– За спасибо благодарю, - улыбался доктор, - а вот насчет хорошо - это мы сейчас посмотрим. Вы опять кашляли и вас тошнило?
– И он прикладывал холодную и еще влажную ладонь ко лбу больного.
– Так как, тошнило вас или нет?

– Нет, не тошнило, просто голова закружилась, резко повернулся, и вот...

– А вот не надо ничего делать резкого - ни по отношению к близким, ни по отношению к самому себе, - говорил доктор.
– Ладно. Завтра мы сварим вам великолепный элексир! Прямо-таки бальзам молодости. Вы себя почувствуете воскресшим, ну а теперь сидите так, не двигайтесь, я хочу послушать сердце.
– Он долго и придирчиво слушал.
– Да, с таким сердцем еще жить можно.
– Он присаживался на край постели.
– Давайте пульс! Помолчите немного! Хорошо! он отпускал руку.
– А тошнит вас потому, что вы сами себя не жалеете и не лежите. Ну к чему вы столько читаете, обдумываете что-то, диктуете всякие письма? Очень это вам сейчас нужно? Вы больной, ну и ведите себя как больной. Вот Мария говорит, что вы опять зачем-то звали этого сорванца Вилли и что-то ему там диктовали? Слушайте, да отлично они обойдутся и без вас! Даже обидно - не умели вас щадить, когда вы были здоровы, а теперь... Эх, мистер Виллиам, мистер Виллиам! Вы ведь сами все понимаете.

Поделиться с друзьями: