Новый американец
Шрифт:
Моя каштановая «ле сабра», длинная, как баржа, лоснилась, и от нее поднимался пар.
Я звонил у входа, и мне отпирала китаянка. У нее были прямые китайские волосы, такие черные и блестящие, как будто кто-то взял кисточку и покрыл их лаком. Это была необыкновенная китаянка. На ней было красное платье и красные лакированные туфли, и она постукивала каблучками по бетонному полу, как горная коза.
Газета уже лежала на деревянном поддоне. И я сразу узнавал ее среди греческих, иранских, китайских. От всех исходил приятный нефтяной запах. Они пахли, как «Комсомолец Туркменистана» на рассвете двадцать пять лет назад, когда я шел вдоль фиолетового Копет-Дага, перечитывал свою статью, останавливался и смотрел, как в предгорьях раскрываются тюльпаны. А китаянка все стучала и стучала каблучками.
Я
Мой «бьюик» перевозил полтиража без натуги, у него был мотор, как у трактора К-701. Когда я подъезжал к тоннелю, был трафик и приходилось стоять. И я читал газету, положив ее на руль, как на кафедру. В нашей команде было три острые шашки, три «гурды»: Ю, Амбарцумов и я. И хотя Амбарцумов нередко халтурил, сберегая силы для главного, его колонки редактора были настоящие, и мне доставляло удовольствие читать их по утрам.
Мой «бьюик» в трафике жрал бензин, как крокодил, но зато в нем я чувствовал себя безопасно, словно в танке. От тех двадцати пяти долларов, что платили за перевозку Аршин и Адлер, мне оставалось пятнадцать, если вычесть толы и бензин. По Седьмой авеню до Двадцать пятой стрит, где находилась почта, я продвигался медленно в тесной толпе машин. Конечно, они мне платили оскорбительно мало. Аршин, видимо, считал меня идиотом. Мне предстояло разгрузить машину на почте, оформить бумаги. На пятнадцать долларов нельзя было даже пообедать вдвоем. Я всегда мог отказаться, но не отказывался.
На углу Двадцатой и Седьмой три одинаковых китайца в синей чесуче ловили такси. Вокруг меня были желтые кебы, как будто я плыл по желтой реке Хуанхе. Но на Двадцать седьмой было пустынно. Там у почты уже лежал деревянный поддон с круглыми каплями росы на неструганых досках. Я выходил из машины и сладко потягивался, потом разгружал газетные пачки на поддон. Получался большой аккуратный штабель.
Я возвращался домой и засыпал с газетой в руке. А потом кто-то звонил и говорил:
– Прочитал в последнем номере вашу статью. Она меня взволновала. Спасибо.
Если бы газету «Мысль» [18] награждали орденом, как «Правду», ей следовало бы вручить следующую эмблему: двуглавый орел тащит в когтях звезду Давида. Ибо «Мысль» должна угодить бывшему деникинцу и бывшему совслужу, антисемиту и иудею. Чарских умел, ибо в нем самом совместилось несовместимое.
Патриарх зарубежья, крестный отец и цадик, человек с сибирским именем Иван Чарских был Арон Яковлевич Иоффе. Мусорный ветер эпохи затащил его в восемнадцатом году в Париж, где вскоре он объявился в эмигрантских газетах под псевдонимом Иван Чарских.
18
Имеется в виду эмигрантская газета «Новое русское слово», которая пыталась истребить довлатовскую газету «Новый американец».
У него была хорошая школа. Он считал себя учеником Милюкова и, надо сказать, в полемике никогда не опускался до перебранки. Но авторам платил гроши, так как и сам долгие годы вкалывал в газете за гроши. В тесном эмигрантском садке шустрый ерш Чарских терся о чешую крупных рыб: знавал Бунина, Куприна, Тэффи.
Но вместе с вымиранием ценных рыб иссохли источники вод: не стало русского читателя. Не раз пускала шапку по кругу газета «Мысль». Вот тут и нахлынь третья волна, вторая молодость. Газета пошла нарасхват. И по мере того, как новая эмиграция богатела, обрастала
жирком, «Мысль» превращалась в миллионный бизнес. Главный доход – реклама.Но с нашим приходом монополия «Мысли» была порушена. Мы были талантливы, напористы, интересны. Нас покупали, на нас подписывались. В день выхода еженедельника розничная продажа «Мысли» резко шла вниз. Мы делали талантливую газету, а надо было дебит с кредитом сводить, ибо газета есть бизнес.
Это понимал Зиновий Кёнигсберг, главный бизнесмен «Мысли». Он укрывался за монументальным креслом старика.
Зяма знал: главное не литературный блеск, нужно привлечь рекламодателя.
У зама Зямы щечки румяные, тугие, блестящие. Как будто кто-то начистил их бесцветным обувным кремом, а потом отполировал бархоткой. Кёнигсберг напоминал мне Шестинского, секретаря ленинградской писательской организации. Густое серебро безупречного пробора, коньячно-шашлычные щечки. Как будто человек только что вышел из дорогого ресторана и сейчас икнет. Он писал безлико, но зато был до крайности хитер.
И потому случилось так, что однажды Амбарцумов и Ю, подломив двери в собственном хлеву, увлекли за собой все стадо, а потом привели во вражий загон, как три неразумные овчарки.
Да и то сказать: другого выхода не было. Адлер с Аршином дело к банкротству вели.
– Ты хочешь зарплату получать? – вопрошает Эмиль Аршин, потягиваясь в кресле, закинув руки за голову. Гаванская сигара дымит на пепельнице.
– Ну, положим, хочу.
– Тогда ты должен поработать в долг.
– Скажи, чтоб мне в супермаркете отпускали в долг и на бензоколонке.
– Вот пятера на бензин. Съездишь на встречу с мэром. Возьмешь интервью. И помни, ты представляешь русскую газету.
И я представлял газету, и брал интервью, и делал репортаж из русского ресторана, и писал рекламную статью о бакалейной лавке. Я был как заяц в половодье, которому не хватило места на бревнышке. Заяц плывет рядом и умоляет, чтоб подвинулись, а ему-то с бревна:
– Помолоти лапами, авось к тверди причалим.
Смысл деятельности Эмиля Аршина сводился к тому, чтобы перепасовывать свои обязанности другим. При этом он норовил отдавать мяч непременно мне.
Однажды Амбарцумов уселся за секретарским столом у самого входа, стал есть индюшачью ногу величиной со свиной окорок и запивать кока-колой. Уйдя по уши в индюка, Амбарцумов косил кавказским каштановым глазом в сторону открытых дверей, где проходил в кипучем безделье рабочий день Эмиля Аршина. Целую неделю Амбарцумов следил, хронометрировал, сек. В конце потрясенный редактор обнаружил: Эмиль Аршин не произвел ни единого полезного для газеты движения. Деятельность менеджера сводилась преимущественно к курению сигары и необязательным разговорам по телефону. При этом четыре телефона работали с полной нагрузкой. В редакцию приходили многочисленные деятели зарубежья, чтобы поговорить на халяву с Парижем, Веной, Тель-Авивом. Газета, увязая в долгах, клонилась к банкротству.
Местные негры, завсегдатаи кафе «Натан», что на углу Бродвея и Сорок второй, с удивлением наблюдали эту громоздкую фигуру. Куда девалась его твердая кавказская поступь? В минуты сомнения, в минуты тягостных раздумий он ступал вяло, вразброс и становился похож на хасида. Фигура появилась в сопровождении двух буффонов, толстого и тонкого. У толстого из русой окладистой бороды вываливалась румяная картофелина, он походил на Санта-Клауса на летних каникулах. Нос тонкого был бакланий, бороденка мочалкой. Великан и буффоны говорили на каком-то странном наречии и казались растерянными. Потом к ним стали присоединяться другие, говорящие на том же наречии. Некто в элегантном светлом костюме, волосы серебряным бобриком, поигрывал зонтиком-тросточкой. Потом пришел еще один, пожилой, жилистый, зубастый, в мешковатом, нездешнего покроя костюме. Явилась не первой молодости дама в черном, с печальным и одновременно злым лицом, очертаниями похожая на гамбургер. С ней стройный молодой человек с пиратской бородкой, смахивающий на интеллигентного мафиози. Потом ввалилась массивная фигура в джинсовом, забрызганном краской костюме, в толстых, в белую крапинку очках, – крючконосая сова-маляр…