Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В любом случае это был самый печальный фильм из всех, какие я смотрел до сих пор. Когда мы вышли на улицу, мне не захотелось сразу идти домой, но и говорить ни с кем тоже не хотелось, поэтому я быстро свернул на боковую тропинку и направился в сторону первой руины, не дожидаясь, когда меня кто-нибудь окликнет. Я приближался к невидимой границе с городом, одной из тех невидимых границ, о которых говорил Ритц. С тех пор как я сюда приехал, руины одна за другой обретали жилой вид, их перестраивали или сносили, и на этом месте возводили новое здание. Я словно попал в атмосферу планового строительного бума, и внешний облик территории за эти четыре месяца сильно переменился. Открытость и отсутствие правил все больше уступали место знакомым и определенным структурам. Но там, где петляли боковые проулки и тропинки, выводя в город, сохранялось еще множество пустырей, и до сих пор не созрели планы, как их использовать. По-прежнему сохранялась пара нелепых сараев из волнистой жести, и, наверное, никто, кроме госпожи Велькамп, не знал, для чего они могли служить при хунте. Теперь некоторые наши фирмы использовали их в качестве складских помещений.

Из одного такого сарая внезапно вышли двое детей, мальчик и девочка. Несмотря на то что было уже темно и дорога освещалась двумя тусклыми фонарями, я их сразу узнал. Это были брат и сестра, во время доклада Ритца они сидели

на полу рядом с моим стулом, и звали их Джузеппе и Мария, хотя родители вовсе не были итальянцами. Их отец, Франц Вагнер, работал поваром в «Помидоре», мать — адвокат в какой-то компании в городе. Джузеппе лет одиннадцать, сестра — на год младше. На мальчике были джинсы на вырост, причем он тонул в них настолько, что я удивился, как он вообще может в них ходить. Руки у бедняжки по локоть скрывались в карманах. Мария на шаг отставала. На ней были ядовито-красные бархатные брюки, красный джемпер и черная блуза поверх него. Они поздоровались и хотели было пройти мимо, но я спросил:

— Что вы здесь делаете в столь поздний час?

В следующее же мгновение я готов был высечь самого себя за этот вопрос. Несомненно, было поздно, около одиннадцати, и я действительно спрашивал себя, не потеряли ли их родители. Но по большому счету все это меня совершенно не касалось.

— Мы немножко прогулялись там, снаружи, — сказал Джузеппе, — а теперь идем домой.

— Снаружи?

— Ну да, в городе. У друзей. Здесь ведь ничего нет.

— Вам тут не нравится?

— Иногда на территории довольно скучно, — сказала девочка. — У нас здесь мало друзей.

— У нас здесь вообще нет друзей, — решительно поправил ее Джузеппе.

— А ваши родители не возражают, что вы по вечерам одни ездите в город?

Я ненавидел себя за этот вопрос, и еще больше — за тот порыв, который заставил меня его задать. Это тебя совершенно не касается, твердил один внутренний голос. Но ведь это в высшей степени странно, подначивал другой.

— У наших родителей очень много дел. Отец и сейчас стоит у плиты.

— Это, между прочим, и мойотец, — встряла Мария.

— Ладно, хорошо, наш отец. Да не волнуйтесь, — сказал мальчик, — мы ведем себя осторожно.

Я не знаю, стал бы я расспрашивать дальше или пошел бы с ними, чтобы довести до дома. Но, произнеся эти последние слова, Джузеппе и его сестра просто повернулись и пошли прочь с решимостью, которая не позволила мне навязываться. Я некоторое время смотрел им вслед, пока они окончательно не пропали в темноте, а потом долго в потерянном состоянии стоял на границе нашей территории. Неожиданно мне показалось странным, что сарай, из которого они оба вышли, был не заперт. Я попытался войти в него, но теперь дверь не открывалась. Значит, дети заперли это помещение — возможно, электронным ключом, — и это показалось мне еще более странным, но я стал урезонивать себя, повторяя, что все это меня совершенно не касается и что все так или иначе разъяснится.

17

Буквально через пару дней после доклада Ритца у нас на территории впервые появились люди в форме. Я не имею в виду полицейских или пожарников, это были солдаты старой армии. Не молодежь, которая носила форменную одежду в качестве цитаты из серо-зеленых лет или модного аксессуара, как я видел это в «Арене», без погон или с разукрашенными петлицами, — а люди постарше, между двадцатью пятью и сорока годами, при полном обмундировании, которое хотя и было весьма потертым и выцветшим, но все дырочки залатаны, швы не расходятся и пуговицы на месте. Первыми появились два ефрейтора и один старший ефрейтор [63] . Однажды вечером они зашли в «Толстуху» выпить пива. Сели за столик в дальнем углу, разговоров с посетителями не заводили, никаких провокаций не устраивали и ушли, как только Хельме попытался с ними заговорить. Через пару дней два унтер-офицера прошли по территории, а вечером того же дня два лейтенанта стояли у кассы «Метрополиса», чтобы посмотреть «Последнее метро»: наши киноманы решили показывать этот фильм каждый день на позднем вечернем сеансе. Картина шла восемь лет подряд и впоследствии, как известно, стала особым аттракционом, входящим в обязательную культурную программу для туристов, приехавших в столицу. Еще через несколько дней трое офицеров пришли поужинать в «plaisir’e». Бдительный официант заметил их заранее и сообщил метрдотелю, тот распорядился поставить на все свободные столики табличку «Столик заказан». Офицеры остались ни с чем, но, когда уходили, на лицах у них, по словам Тобиаса Динкгрефе, было написано: «Ну погодите! Мы с вами еще встретимся!»

63

Хотя хунта изменила организационную структуру армии, обозначение званий сохранилось. Примеч. автора.

Интернациональная комиссия после свержения хунты не отдала никаких распоряжений, которые запрещали бы носить форму старой армии (а новой еще не было). Вообще международные власти делали акцент не на репрессивных мерах, а на том, чтобы как можно скорее вернуть страну в международное сообщество. Они извлекли наконец урок из длинной вереницы провалившихся мирных инициатив, поэтому запретительные меры были во всех областях абсолютным исключением; это, правда, привело к тому, что отношения во властных структурах и распределение полномочий долгое время были такими нечеткими, какими я их уже описал выше. Тем не менее мундиры очень быстро исчезли с улиц, в особенности мундиры офицеров высшего ранга, которые переоделись в гражданское, ибо они не хотели делать достоянием общественности ни свою службу, ни участие в особенно одиозных подразделениях, таких как «Коммандо IV» [64] . Поэтому внезапное массовое появление людей в мундирах на территории — я ведь назвал далеко не все случаи, их было много больше — никак нельзя было расценить как случайность, это была целенаправленная акция, это была угроза. Разумеется, мы, обитатели территории, не могли закрыть доступ для военных: ведь наш собственный правовой статус был до сих пор неясен и территория нам не принадлежала.Хотя это и было особое экстерриториальное пространство, своеобразный биотоп [65] , нечто вроде анклава, но одновременно это было пространство общественное, где любой человек имел право находиться. Ритц в своем докладе затрагивал эту включенность в мир. Ведь при всех наших особенностях мы не были в этом мире изгоями. Именно это имела в виду Элинор, когда мы вышли после доклада из Штаб-квартиры анархистов в ватную, теплую, влажную темноту:

64

«Коммандо IV» —

особое подразделение, осуществлявшее операции против организаций сопротивления и противников режима. Хотя формально подразделение относилось к военному ведомству, оно фактически было тайной полицией с карательными функциями. Примеч. автора.

65

Биотоп — участок суши или водоема, занятый определенным биоценозом, видовой состав которого определяется условиями рельефа, климата и др. В более узком смысле биотоп рассматривается как среда существования комплекса животных и растений, входящих в биоценоз.

— Конечно, нужно уметь защищать все это в экстренных случаях, — сказала она. — Нужно защищать то, что любишь.

24 января, в день, когда на нас обрушился невероятный мороз, все эти появления военных одним махом прекратились, короче, призрак растаял. Та напряженность, которую чувствовал каждый в последние две недели, ослабела и затем исчезла полностью. Нашей главной заботой был теперь двадцатиградусный мороз, и картины прошлых недель поблекли. Возможно, сказал я Элинор как-то вечером, когда мы сидели у меня дома, продолжая чтение «Заговора Сони», возможно, все это было просто кино. Может быть, на нашей территории кто-то снимал кино про хунту, а мы и не заметили.

— Ты ведь сам в это не веришь.

— Нет, — ответил я, — не верю.

Я продолжал чтение вслух. Этот самый Корф — вернее, рассказчик Норберт Зете, хотя чутье подсказывало: книга автобиографическая, — попал в хитросплетение сразу трех спецслужб, после того как выяснилось, что его бывшая любовница была сотрудницей «Штази»: МОССАДа, МИ6 и ЦРУ. Убедительного мотива автор не называл, то есть было непонятно, почему эти серьезные организации тратили свои силы на внутринемецкий провинциальный фарс. Я пришел к выводу, что до определенной точки роман оставался почти автобиографическим — примерно до того момента, когда Зете пришлось покинуть свой пост в ведомстве федерального канцлера, возможно, даже до переезда в Париж (Корф действительно жил в Париже с 1998 года и умер там двадцать лет спустя) — и что потом автор дал волю свободной и дерзкой фантазии. И хотя дальнейшее повествование не отвечало порой самым незатейливым требованиям достоверности, зато появились откровенные картинки и пронзительные сцены. К самым безобидным и даже обязательным по канонам жанра относилась, например, история о том, как бывшего министра в борделе связали, заткнули ему рот кляпом, и найден он был голым, на нем были только кружевные трусики. Забавнее нам с Элинор показалась другая история, как двое, один из МОССАДа, другой из ЦРУ, охотясь за Зете, случайно застрелили друг друга на улице Жоржа Перека, а сам Зете успел скрыться в метро на станции «Пеллепор». По мере чтения я все больше убеждался в том, что Корф при работе над этим романом либо пользовался услугами литературного раба, либо редакция издательства заставила его добавить перчику после того, как он сдал туда рукопись, тональность которой наверняка была более чем сдержанной. Я говорю это, потому что успел навести некоторые справки об авторе: он был скорее человеком незаметным, держащимся в тени, изучал политическую теорию, а в разведку попал благодаря случаю, а не карьерному энтузиазму, затем, оказавшись вблизи эпицентра власти, почувствовал дуновение великой эпохи и в конце концов пал ее жертвой. Несмотря на колоссальный успех книги, он в последние годы жизни влачил жалкое существование, ютясь в крохотной квартирке за Восточным вокзалом.

В тот вечер мы читали то место в книге, где Зете, оставшись в живых после неудачного покушения, пережидает в местечке по имени Менгсюр-Луар, куда попал при посредничестве одного знакомого. На протяжении двадцати-тридцати страниц описана мирная картина, провинциальная сельская идиллия, которой в конце прошлого века, когда Корф писал свой роман, наверняка даже во France profonde [66] уже не существовало. Эта часть книги, в отличие от остальных, была очень прилично написана, но она все равно меня раздражала, поэтому я безмерно удивился, когда Элинор мягко прервала мою критическую филиппику и напомнила, что, в конце концов, мы читаем литературное произведение — о качестве этого произведения она почему-то говорить не хотела, — а литература имеет право создавать такие картины, пусть даже они не соответствуют действительности. А потом произнесла: если есть чувство действительного, то должно быть и чувство возможного [67] .Я обалдело уставился на нее, и чем дольше я смотрел, тем шире она улыбалась — с задором, с любовью, но и с сочувствием — и наконец проговорила:

66

France profonde — французская глубинка ( франц.).

67

Отсылка к названию эссе «Wenn es Wirklichkritssinn gibt, muss es auch M"oglichkeitssinn geben» известного австрийского писателя Роберта Музиля (1880–1942).

— Ты ведь не ожидал, что у тебя такая непростая возлюбленная, которая знает не только Dath 20.0, но и Музиля. А как вообще можно писать новые программы, если ты не обладаешь чувством возможного, скажи, дорогой?

Звенящие февральские дни 2030 года! Мне кажется, никогда до и никогда после я не видел такой зимы, такого мороза. Если в последнюю неделю января было минус двадцать, то теперь — минус тридцать. Даже если приходилось бежать недалеко, все закутывались с ног до головы. Люди наслаждались волной тепла, когда входили в помещение. Иногда на небе сияло очень-очень далекое февральское солнце, которое, казалось, хотело сказать нам, что к нашему миру оно не имеет никакого отношения. Потом над головой снова сгущалось серое молоко, становилось чуть теплее, и опять шел снег. Приходилось обращаться к временам десятилетней давности, чтобы припомнить подобные снега. По утрам повсюду раздавался стук и скрежет больших лопат, и на наших улицах и в переулках слева и справа все выше громоздились медленно оседающие горы снега. Первое, к чему я прислушивался, проснувшись: какие звуки на улице — звонкие или приглушенные, и сразу определял, выпал ли за ночь новый снег. По вечерам в «Толстухе» народу было видимо-невидимо, мы все толклись там в поисках тепла, локоть к локтю, теснее, чем обычно; возможно, нам хотелось шума и суеты. Все это, наверное, можно было бы найти и снаружи, в столице, но мало кто в эти недели покидал территорию. Aston Martin Зельды неподвижно стоял под пластиковым навесом, Томми не ездил по пятницам слушать джаз на Фридрихштрассе, Элинор вопреки своим обещаниям не торопилась показывать мне «Last Exit British Sector», и даже Торстен Тедель отменил свою поездку в психиатрическую клинику, во всяком случае, в эту среду. Тот, у кого не было дел в городе, и подавно оставался здесь.

Поделиться с друзьями: