Новый Мир (№ 1 2007)
Шрифт:
В построениях консервативных революционеров особое место занимает понятие национализма, внерелигиозные мыслители вкладывали в него метафизический смысл. Но так понимаемый национализм “не ограничен, — подчеркивал Юнгер, — национальными границами, он носит планетарный характер <…> В центре столкновения стоит вовсе не различие наций, а различие двух эпох, из которых одна, становящаяся, поглощает другую, уходящую...” Нужно помнить, что такие рассуждения в Рейхе считались покушением на святыню10. Юнгер отважился вступить “в зону, где не сносить головы”, — предупредил писателя официоз “Фёлькишер беобахтер”.
Посмотрим на отношение консервативных революционеров к другим народам и странам. Англия? — это мы видели выше. Испания? — страна, которая по духу своему оказывается
Особое же место в таких построениях занимает Россия . Любимую мысль русских консерваторов — о взаимопритяжении, о родстве наших двух стран в противостоянии их всеизмельчающему прогрессу — мировые войны отодвинули в космически удаленное прошлое, мы как что-то неотмирное встречаем ее в книгах вековой давности. Но в сочинениях младоконсерваторов эта мысль еще успела прозвучать в полную силу. Происхождение же ее — намного более раннее.
“Меняю все счастье Запада на русский лад быть печальным”. По этим словам нелегко опознать сочинявшего себе славянскую родословную Ницше. Как и Шпенглера — по словам о “детски-туманной и полной предчувствий России <...> замученной, разоренной, израненной, отравленной „Европой”...”. О стране, дух которой “знаменует собой обещание грядущей культуры, между тем как вечерние тени на Западе становятся все длиннее и длиннее... Русский дух отодвинет в сторону западное развитие и через Византию непосредственно примкнет к Иерусалиму...”.
Но у России и Германии не только общее внепрогрессистское будущее. У них и общее прошлое: многие глубокие мысли консервативных революционеров имеют русские корни. Так, влияние Достоевского — “святого в навязанном ему Западом бессмысленном и смешном образе писателя романов”11 — отдельная огромная тема.
Наконец, при рассмотрении немецкой консервативной революции “как” не менее важно, чем “ что ”. Какова же была тогда магическая консервативно-революционная “аргументация”?
“Ибо опошлилось само время, и многие даже не знают, в какой степени это относится к ним самим. Дурные манеры всех парламентов, общая тенденция участвовать в не очень чистоплотных сделках, сулящих легкую наживу, джаз и негритянские танцы, ставшие выражением души самых различных кругов <...> все это доказывает, что чернь стала задавать тон. Но пока здесь смеются над благородными формами и старыми обычаями <...> там, на противоположном конце, разжигают ненависть, жаждущую уничтожения, зависть ко всему, что не всякому доступно, что выделяется своим превосходством и оттого подлежит ниспровержению <...> Какое-нибудь одно аристократически выточенное лицо, какая-нибудь одна узкая стопа, с легкостью и изяществом отрывающаяся от мостовой, противоречит всякой демократии...”
Шпенглеру вторит Эрнст Юнгер, его убийственный аргумент: парламентаризм нерыцарственен! А кроме того...
“Упадок в свойственной массам манере одеваться соответствует упадку индивидуальной физиогномики. Наверное, нет другой эпохи, когда люди одевались бы так плохо и так безвкусно, как сейчас. Впечатление такое, будто содержимое огромной барахолки заполнило своим дешевым разнообразием улицы и площади, где и донашивается с гротескным достоинством... Бюргерская одежда делает фигуру немца особенно нелепой <…> Причина этого бросающегося в глаза явления заключается в том, что по сути своей немец лишен какого бы то ни было отношения к индивидуальной свободе, а тем самым и к бюргерскому обществу”.
На какой же слой общества были рассчитаны эти абсолютно леонтьевские писания? Как ни странно, на не такой уж узкий: довоенная Германия была уникально культурной страной. Но все-таки не читатели Юнгера и ван ден Брука12 решительно определяли в это время ее судьбу.
“Но не эти дни мы ждали”
Как консервативные революционеры представляли себе пути реализации своих идей? “До Гёте мы, немцы, больше никогда не дойдем, но можем дойти до Цезаря”, — как всегда, не весьма оптимистично, но зато весьма глобально рассуждал Шпенглер. Эрнст Юнгер в 1936 году еще невозмутимо повествовал о надлежащем аристократическом правлении, об узком круге избранных единомышленников с особыми заслугами — по-видимому, просто не замечая, что само непоминание в его платоновских построениях великого фюрера вызывает уже судороги ярости.
К власти тем временем уверенно шел нацизм. Сколь ответственны консервативные революционеры за его приход? Есть два полярно противоположных ответа. Одни утверждают: идеи младоконсерваторов при адаптации их к реальности ни к чему иному и не могли привести. Другие, и в их числе весьма авторитетный, хотя и небеспристрастный Молер, категорично доказывают: ни на каком этапе младоконсерваторы и гитлеровцы не нуждались друг в друге и друг друга не поддерживали. Оба эти утверждения частично верны. “В эпоху материализма <...> война должна нам представить все то, что составляет великое, сильное, прекрасное... Она представлялась нам мужественным подвигом, радостным поединком стрельцов на цветущем, орошенном кровью лугу”, — писал позднее Эрнст Юнгер. Представляли так — войну и получили... Но посмотрим теперь на вопрос с другой стороны: к чему были нацистам консервативные революционеры? К “Закату Европы” оптимисты-гитлеровцы относились резко отрицательно; Юнгера, едва придя к власти, начали свирепо одергивать. О существовании главного теоретика тоталитаризма Карла Шмитта фюрер, похоже, так никогда и не узнал, ни к чему ему были юридические премудрости. Мы вообще нередко преувеличиваем роль идей в тоталитарной структуре — если под идеей понимать действительно цельный и ценный, логически или же эстетически, конструкт.
Но давайте переведем проблему на язык нашей истории. Повинен ли серебряный век в уничтожении исторической России? Поставленный так, вопрос звучит достаточно нелепо. Однако, с другой стороны, роль художественной элиты в создании в стране апокалиптически-мессианских, революционных настроений была весьма велика.
Как воспринимали победное шествие нацизма консервативные революционеры? К Гитлеру они относились со смешанным чувством презрения и надежды. На Цезаря расчетливый политикан не тянул, и использование им парламентского пути к власти Юнгер именовал очередным проявлением ослиного нрава: диктатору надлежало въехать на каком-нибудь белом коне. И вот родилась новая теория. Ефрейтор свергнет ненавистный Веймар. А затем — затем произойдет истинная революция, она сметет новую пошлость и грязь.
Это было утешительно — и первое действие подтверждало прогнозы: Гитлер у власти! Позади веймарское болото, немецкое унижение и позор! Вряд ли кто поверил бы тогда, что унижение и позор впереди несравнимо большие. Но пока — все приветствуют фюрера, и вот уже Юнгер преподносит ему свою новую книгу “Огонь и кровь”. Одну из ликующих толп ведет молодой офицер Клаус фон Штауфенберг, его имя войдет в историю: он возглавит единственную в Германии попытку уничтожить нацизм. Однако и до этого пока еще далеко.
Среди консервативных революционеров был лишь один человек, чье отношение к нацистам было устойчиво отрицательным. Шпенглер рано понял, что гитлеровское лекарство грозит оказаться похлеще, чем веймарская болезнь. “Я вижу все еще одну последнюю возможность: повернуть дело так, чтобы промышленники наконец решительным образом взяли в свои руки политические гарантии. Иначе нам не избежать кровавого события, которое однажды случится”, — пишет философ в 1923 году крупному промышленнику П. Ройшу. И тогда же он обращается к главнокомандующему силами рейхсвера генералу Секту: Гитлер опасен для Германии, надо принять все меры для национального спасения. Реакции не последовало: о какой, в самом деле, опасности могла идти речь?