Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 1 2008)
Шрифт:

Жил осетинский народ несравненно лучше наших среднерусских крестьян. Они хорошо одевались, в домах было много эмалированной посуды: кастрюли, миски, тазы, металлические ложки. В наших деревнях, кроме чугуна, глиняных мисок и деревянных ложек, а также больших деревянных корыт, ничего не было. В ауле очень много молодых мужчин ходили с палочками, многие считались туберкулезниками, это казалось странным.

Фронт катился все дальше и дальше на Восток, и отец ушел добровольцем в армию. Ему было около сорока семи лет. По возрасту он мог бы и не идти, но опять же дикая боязнь того, что уже в одной оккупации был, контакт с немцами имел. Не шпион ли? Заберут, засудят, расстреляют. И человек вынужден бросать жену с тремя детьми среди чужих людей, зная, что немцы будут и здесь (они уже были под Ростовом). Мы остались одни.

В то время в глубинках Осетии женщина не могла разговаривать

ни с одним мужчиной, кроме своего мужа. А мама сразу пошла в контору колхоза. Стоявшие там мужчины оторопели, и ни один из них не вымолвил ей ни слова. Но она со своей настойчивостью все же договорилась, что мы все четверо будем ходить на полевые работы и там нас в обед будут кормить.

Итак, мы в бригаде. Туда нас везут на подводе, Аркадий гуляет и чем-нибудь забавляется, а мы все трое с тяпками пропалываем кукурузу. Бригадир — молодой, здоровый, иногда делает маме замечание: твоя старшая часто стоит не нагнувшись, обрати внимание! В обед привозят хлеб — чурек (кукурузные лепешки). Редко сыр, но сыр делят так, что нам, даже маленькому Аркадию, ничего, как бы случайно, не достается. Если мама просила хотя бы для ребенка — не давали. Обида сжигает, не знаешь, куда деться! Радостью было, если среди кукурузы найдешь кустик прорастающей прошлогодней картошки, она еще съедобна, на ужин сварим. Одно богатство неистощимое — это алыча. Она росла везде по буграм, ранняя желтая, а поздняя такая крупная, темно-красная. И хотя осетины свинину не ели, огромные жирные свиньи паслись на этих буграх, ели алычу, с жадностью, с хрустом разгрызая косточки. Было страшно.

К осени работы в поле прекратились, кукуруза осталась неубранной, в сторону Владикавказа все больше уходило машин с солдатами.

Наши уходят. Идут молча, мрачные, неразговорчивые. Местные жители уносили с полей недозревшую кукурузу. Под их косыми взглядами это же делали и мы. И вот уже глубокой осенью недалеко от аула, почти у нас над головами, разгорелся страшный воздушный бой. Все было видно как на ладони. Наши истребители гонялись за немецкими. Когда один из наших задымился, рухнул и взорвался на земле, аул молчал, никто даже из дома не вышел. И только мы, изможденная русская женщина со своими детишками, стояли и плакали.

Немцы вошли в аул как-то незаметно и заполнили весь наш магазин, оставив нам топчан за печкой. Заняли и две другие комнаты, где была почта и какая-то контора. А внизу под домом был подвал, где кто-то оставил трех лошадей и одного ослика. Там было и сено, но совсем не было воды. Приходилось хотя бы по одному ведру в день на каждого животного приносить самим. Как их было жалко, какими добрыми глазами они смотрели на нас, ожидая, когда подставишь ведро!

Аул есть аул. Сверху в горах были наши, и иногда они начинали простреливать весь аул из миномета. Мы тихонько вдоль дома убегали в подвал, иногда там ночевали.

Немцы большей частью вообще находились в окопах, поскольку передовая была где-то недалеко. Они там жили по неделям, возвращались, сейчас же крик “матка, старайт”, и мама всю ночь за домом разводила огонь, грела воду, стирала. Стоявшие у нас войска были войсками СС. Были суровые, злые лица, были и добрые.

Один из группы солдат, неделю находившихся в окопах, Ганс, после того, как улягутся и уснут все солдаты, тихонько поднимался, шел за дом, рубил маме дрова. И так каждый раз, когда эта группа возвращалась после недельного пребывания в окопах. Как же мы его любили! Как тщательно скрывали эту любовь от других солдат!

Однако было и другое. Ту ночь, когда два офицера пришли забрать сестру на изнасилование, я описывать не могу. Этот визит кончился тем, что сестра подошла к одному из них и мертвым совершенно голосом сказала: “Стреляй”. А мама все металась по комнате, рыдая, схватившись за голову. Они этого не сделали, они ушли, даже эти немецкие, эсэсовские офицеры. Но жизнь сестры погубили. После этой ночи мама отвела сестру ночевать в один из осетинских домов на чердак, я днем носила ей еду, и так до прихода наших. Страшные последствия сказались гораздо позже. Она уже была замужем, рожала второго ребенка. Как раз в тот осенний месяц, когда все это происходило, у нее случился первый приступ. Она никого не узнавала, видела вокруг себя только немцев и рвалась с родильного стола. Все обошлось благополучно, она родила прекрасного, необычной красоты и доброты сына, но после этого почти каждую осень с ней случались подобные приступы, и она почти до весны находилась в больнице. Умерла рано — в пятьдесят лет.

Но вернемся к Дзаурекау. По аулу вдоль реки часто мы видели торжественно едущего на белом коне мужчину — назначенного немцами старосту. Он, конечно, все обо всех знал и знал, что мы уже бежали от немцев один раз, что семья не местная, а русская, притом мама, худая, смуглая и черноволосая, вполне могла быть принята за еврейку.

В

общем, в один из дней к нам пришел вооруженный человек и повел маму к коменданту. Старшей сестры теперь никогда дома не было, Аркадий — малыш, а я, как всегда, хвостиком тащилась за мамой. Пришли в комендатуру. За столом мужчина. Спрашивает все по-русски: где муж, откуда приехали, есть ли кто, кроме мужа, в армии, и затем просто, очень обыденно, как будто “дай прикурить”, говорит сопровождающему: “За сарай”. Ни я, ни мама сразу даже не поняли, о чем идет речь. И вооруженный мужик повел нас за сарай, а там… припорошенные ночным снежком трупы убитых: кто упал лицом вниз, кто как бы присел на корточки, кто, сидя, повалился на бок. Я никогда не понимала, почему идущие на расстрел не обернутся, не схватятся за ружье, не побьют хотя бы морду убийце прикладом, ведь знают, что впереди только смерть! Так зачем же такая покорность…

Мужик-осетин посмотрел на нас, ошалевших, и быстро сказал: “Мат, быгы, штоп я тэбя не выдел”. И мы побежали. Он дважды выстрелил, и мы от страха упали на землю, поднялись, не веря, что мы живые, и бежали, бежали… Бежали по полю, не замерзшему, но присыпанному снегом, сначала сбросили обувь, а затем и вязнувшие в грязи чулки, а поле все не кончалось, и только где-то вдалеке виднелись кусты. Добежав до них, повалились прямо на снег, отдышались и молча, чуть живые, добрались домой. Не плакали, не обсуждали ни тогда, ни позже, я даже сомневаюсь, что мама рассказала об этом отцу.

Мы не знали тогда, что немцы разгромлены под Сталинградом, но чувствовали, как они все помрачнели. Даже вернувшиеся из окопов “наши” солдаты стали другими — мрачными и молчаливыми. А те, кто жил рядом, в помещении почты, иногда просили нас, детей, последить — не идет ли офицер, и быстренько сказать им, если идет, а сами что-то читали и бурно обсуждали.

И вот последний случай из нашей жизни при оккупации. Опять приходит вооруженный мужик и ведет нас с мамой в комендатуру. Мы идем как на смерть. У комендатуры толпа людей, вооруженные немцы с собаками. Нас строят по четверо, и по углам довольно длинного строя конвоиры с собаками, какая-то задержка. По рядам слух, что поведут на передовую впереди своих солдат. Ждем. Все молчат. И тут одна молодая женщина просит позвать коменданта. Он выходит, и женщина на ломаном немецком объясняет ему, что она готова делать офицерам маникюр, педикюр и оказывать любые другие услуги. Комендант брезгливо разрешает ей уйти из толпы. Я не подозревала, что такое другие услуги, но уже тогда, в тринадцать лет, поняла — как же дешево стоит человеческая жизнь!

Нас повели, и на крутом повороте мама толкнула меня в обрыв к речке и сама туда покатилась. Мы застряли в колючих кустах, но я уверена, что задний конвоир нас видел, я, как мне кажется, даже встретилась с ним глазами, но он отвел взгляд, не стал поднимать шума. Поцарапанные до крови, мы вернулись домой.

Немцы отступали. Как-то неожиданно в ауле их почти не осталось, и наступила такая знакомая мертвая тишина. Ночь прошла спокойно, а в следующую ночь вдруг мужской голос: “Мать, немцы есть?” Наши разведчики. Тут мы все повскакивали с топчана, мама кинулась к разведчикам (их было трое) с рыданиями, они ее отталкивали: “Мать, нас же немцы перестреляют. Скажи, есть ли в ауле немцы?” — “Нет немцев”, — и снова в слезы. А Аркадий сзади схватил за шею другого разведчика и никак не хочет его отпустить: “Наши… наши…” Тот был поспокойнее и даже улыбался. И очень быстро разведчики ушли.

Наутро через аул с гор непрерывно шли наши войска. Мы, дети, стояли на крыльце и весь день смотрели, какие у них минометы, пулеметы, автоматы. Мама лежала дома, измученная, она первые три дня не могла подняться, ничего не болело, она улыбалась, но лежала.

Через два-три дня мы увидели, как двое вооруженных солдат торжественно через весь аул повели того мужчину, который гарцевал на белом коне при немцах.

Наступило новое, спокойное время. Спокойное, но голодное — весна. Одна малознакомая женщина пришла к маме и сказала, что она уезжает, а в ауле остается заложенная в яму картошка. Поздно вечером она показала маме, где это место, и велела очень осторожно и только ночью эту картошку доставать, тщательно маскируя отверстие. Пока была эта картошка, жили по-царски. Кончилась она, и не осталось никаких средств к существованию. И обращаться не к кому. Все еще не организовано, никакая власть не сформирована. Ели вареную черемшу. Невозможно до сих пор вспомнить этот отвратительный запах. Искали хоть где-нибудь что-нибудь съестное. Изредка находили прошлогоднюю кукурузу. Недалеко от дома, куда нас переселили с той самой почты, в лощине обнаружили построенные немцами блиндажи. Было удивительно, как они аккуратно сделаны, очень похожи на небольшие комнаты с окошечком, столиком и местом для отдыха. В таких блиндажах можно было поселиться и жить, но нигде ничего съестного не оставлено, все аккуратно прибрано и даже подметено.

Поделиться с друзьями: