Новый Мир (№ 1 2008)
Шрифт:
На выпускных экзаменах сочинения боялась как огня и заранее составила себе большой список слов, которые могут понадобиться, заранее пришла в школу и спрятала их в туалете так, что никто, кроме меня, обнаружить их не мог. В классе был всего один мальчик, и то слепой на один глаз, остальные двенадцать — девочки. Пришли на сочинение, и этот мальчик забрался на дерево и видел, как вошли учителя и один из них стал писать на доске темы сочинений. Какие были другие темы, я уже теперь не помню, но себе я выбрала самую нейтральную — про Обломова. Писала очень осторожно, три раза, как разрешалось, уходила в туалет, сверяла слова и получила за сочинение пять. Кроме меня пятерку получил наш единственный мальчик.
Стали сдавать другие экзамены, и, кроме математики, где я сделала глупейшую ошибку, все остальные сдала на пять и получила серебряную медаль. Если бы мне где-нибудь в Архонской на базаре сказали, что я, оборвашка, буду учиться, кончу среднюю школу, да еще с медалью,
На Змейке среди молодежи моего возраста после десятого класса были одни девочки. Из ребят был только подслеповатый баянист — Андрей Недолуга. Уговорить его, чтобы он поиграл, а мы бы, девчата, попели и потанцевали, стоило огромного труда. Когда это удавалось, сходились все — и молодые девочки, и весь поселок целиком. Смотрели на нас, танцующих девчат, с искренней бабьей любовью. А уж когда мы запевали, сыпались бесконечные просьбы повторить, спеть что-нибудь деревенское, что мы не знали, и особенно до слез им нравилась песня со словами “До свиданья, мама, не горюй, на прощанье сына поцелуй, до свиданья, мама, не горюй, не грусти, пожелай нам доброго пути”. Это был как бы наш змейский гимн.
Посторонних людей на Змейке не было. Многие спали на улице между домом и забором. Барачные квартиры, как правило, не запирали. Если хозяйки нет, вертушок на двери находился в горизонтальном положении, то есть дверь условно была закрыта.
Много позже, когда мы уже жили здесь, в сырой, болотной Черноголовке, я часто ездила в те края навещать родителей — они жили в самих Минводах, и каждый раз поднималась на Змейку и там, на своем бывшем огороде (дома и бараки тогда уже снесли), я вспоминала самое светлое время, которое у меня было в жизни.
Послала документы в Ленинградский университет на химфак и получила ответ, что принята, но без общежития. Поехала туда пораньше: может, добьюсь как-нибудь места, но ничего не вышло, жила временно в общежитии для абитуриентов. Приехала и моя лучшая подруга сдавать экзамены в текстильный институт, а я в это время болталась без дела по Ленинграду. И первый же экзамен она сдала на тройку. Я пришла к ней, она вся в слезах — если еще хоть одна тройка, ее не примут. А Валя столько делала мне добра, сколько раз я опаздывала на последнюю электричку и оставалась ночевать у них в маленькой комнате на одной с ней кроватке. При этом ее суровая мама ужин делила на двоих — себе и дочке, а Валя половину своей порции отдавала мне. Ключ от их комнаты всегда был и у меня, на двери краской было написано: “Клара, я скоро приду”. Эта надпись оставалась много лет, и когда я приезжала на каникулы, приходила к ней, она ни за что не хотела эту надпись стереть или смыть ацетоном.
Так вот, Валя в слезах стала уговаривать меня сдать за нее остальные экзамены. И я согласилась — тем более, что когда я получила серебряную медаль, в классе многие девочки были недовольны, считали, что это все произошло потому, что мои родители — учителя. И я решила сама себе доказать, что все это не так. Валя приклеила мою фотографию вместо своей, и я пошла на экзамен по физике. Интересно, что, когда сдаешь не за себя, страха совсем нет. Я без усилий получила “пять”. Пришла сдавать историю, что-то слишком смело сказала и получила четверку. Последний — химия. Приходим вместе, как всегда. В аудитории шесть досок, по очереди вызывают абитуриентов на освободившуюся доску. Я захожу, оставляю экзаменационный лист, беру билет — и к доске. Стираю, что написал предыдущий, и пишу свое. Преподаватель говорит: “Чтобы я вас не перепутал, каждый на доске напишите свою фамилию”. Я тут же размашисто написала — Никитина. Валя подглядывала в щелку двери и чуть не упала в обморок. А я спокойно все ответила преподавателю, и мы с ним пошли к столу. По дороге он мне сказал: “Вы безусловно будете учиться в нашем институте”. В это время вошел новый абитуриент и с моей доски все стер. Преподаватель спросил фамилию, и я ответила: “Артеменко”, совершенно забыв, что писала на доске “Никитина”. Он поставил пять, и я радостная вышла из аудитории. Валя, белая как полотно, полулежала на подоконнике. Ну как тут не вспомнить Бога, судьбу или что-то еще, что меня столько раз спасало. Обнаружив такую подделку, и меня, и Валю уже, наверное, никуда бы в вузы не приняли. Но за добро надо платить, тем более что Валя успешно закончила институт.
А у меня была проблема с жильем. До первого сентября просто ходила по домам и спрашивала, не сдаст ли кто койку для студентки. Никто не находился. Однажды, уставшая от ходьбы, я стояла на площади перед Ростральными колоннами и ждала трамвая. Подходит старушка и просит тридцать копеек на билет. Разговорились, она с дочкой и внуком живет совсем недалеко и койку может мне сдать. Приехали к ней, договорились, и я тут же перенесла свои вещи. Это была квартира на трех хозяев, причем моя хозяйка имела две комнаты, в одной из них поселилась я и ее взрослая дочь, в другой спала бабушка с внуком. Соседей я долго не знала.
Как все ленинградцы после блокады, они ни с кем не общались. Все комнаты располагались на одной стороне, вторая сторона — глухая стена. В конце коридора — просторная кухня, которой никто не пользовался. Семья моих хозяев была тоже странная. Дочь старушки, спасаясь от голода, сошлась с офицером, который ее подкармливал, и она родила в блокадное время сына — совершенно больного и немощного мальчика. Он ничего не хотел есть, был очень нервный и капризный.
И я питалась очень скудно. Утром чай с одной конфеткой-подушечкой и черный хлеб с маргарином. В обед в столовой только борщ без хлеба, а вечером то же, что утром. Но ела я с таким аппетитом, что бабушка сажала рядом внука, и тогда он потихоньку тоже начинал есть. Денег на хлеб в столовой мне не хватало, и вот женщина, которая убирала столы, очень скоро это заметила и приносила мне два-три куска хлеба из подсобки. Добрая, она иногда садилась за мой стол и говорила — ешь, ешь, моя хорошая, не стесняйся, это я взяла там, где режут хлеб, а не из таза с отходами. Видимо, тоже была блокадница.
Когда Ра, оказавшись в Германии, прислал мне по просьбе мамы посылку с отрезами немецкого материала на платье и костюмчик и совершенно не по размеру пальто, я спросила у соседки по квартире — не знает ли она кого-нибудь, кто шьет. Она взялась шить сама. Сшила мне великолепное платье, костюм, совершенно переделала пальто и… ни за что не хотела брать денег. Так и не взяла, сказав странную фразу: “Это тебе за то, что ты у нас живешь”. Послеблокадные ленинградцы даже в 1948 году жили блокадной жизнью. Я видела эту просторную кухню в конце коридора в нашей квартире: в ней стояли три стола с какими-то ненужными предметами. А все готовилось, стиралось и мылось только в комнатах. И появление у них кавказской девчонки с ее громким голосом и довольно смелым отношением к жизни воспринималось ими как появление человека из какого-то другого, им неведомого мира, в который они, видимо, хотели, но боялись вернуться.
Жизнь и учеба налаживались, питалась я хорошо, не сравнить с 1937 — 1938 годами, была одета, все, что преподавали, понимала. Хорошо сдала зимнюю сессию, меня избрали в комитет комсомола нашего курса, и когда меня кто-то искал, говорили: да вот та маленькая, которая всегда смеется.
Успешно сдав и весеннюю сессию, я приехала на Змейку, а к сентябрю вернулась в Ленинград. Общежития по-прежнему нет. Мы с еще одной однокурсницей после длительного поиска квартиры отчаялись и решили жить в химической аудитории. Принесли тихонько свои чемоданы, поставили их в пустой шкаф на самом верху аудитории и вечерами (двери не закрывались) проникали в аудиторию, на самой верхотуре стелили свои пальто и ложились спать. Утром вставали, шли умываться, а завтракали уже после первой пары тут же на факультете в буфете. По окончании лекций обедали и потом до вечера гуляли и снова украдкой пробирались в аудиторию. Так прожили около месяца. О нашем положении знал только секретарь комсомольской организации факультета, Леша Морачевский, ныне академик. Он нам просто сочувствовал, но сделать ничего не мог и, жалея нас, молчал, не выдавал. В конце концов нас обнаружили. Было комсомольское собрание, на котором одни нас осуждали, другие жалели и требовали поселить нас в общежитие. На собрании заставили кого-нибудь из нас все рассказать и раскаяться. И я, нервничая, сказала, что мы оказались брошенными и “только Леша Морачевский помогал нам спать”. Хохот стоял невообразимый. Но дело с места не сдвигалось.
Ночевать было негде, спали сидя на Московском вокзале. И в отчаянии я поехала в Ленинградский обком партии. Меня по студенческому пропустили к секретарю. Я вошла в огромный кабинет, длинный, красной скатертью накрытый стол тянулся через весь кабинет, и сам хозяин был где-то далеко-далеко, чтобы посетитель понимал, кто он и кто хозяин кабинета. Я с кавказской наглостью стала на высоких тонах объяснять ему, что я поступала с медалью, хорошо кончила две сессии, уже год жила на квартире и больше у родителей нет средств оплачивать мое жилье. Он слушал спокойно, записал фамилию и просил не волноваться — он примет меры. Буквально на второй день меня вызвали к ректору ЛГУ, и тот начал меня ругать — зачем я так некорректно вела себя в обкоме. Слово “некорректно” я раньше вообще не знала, но это уже не имело значения — и мне, и моей однокурснице, которая, кстати, ни за что не хотела ехать со мной в обком — боялась, нам обеим дали направление в общежитие.
Комната на шестнадцать коек. Стоит гул почти как на вокзале. Но зато своя койка, и ты на ней и вообще в комнате полный хозяин. Девочек, которые не выключали свет, ночью занимались, мы быстро выпроводили в читальный зал на втором этаже — там и зубрите. И после этого меня сразу же избрали старостой комнаты. Это был самый спокойный и самый продуктивный период моей учебы.
А погубила меня моя же собственная, с патриотическим окрасом, глупость. На факультете после второго курса собирали отряды для строительства в сельской местности малых электростанций. Я, конечно, туда записалась, и сразу после сессии нас собрали и увезли в отдаленный район Ленинградской области в глухую, заброшенную деревню. Надо было отвести рукав от одной речушки к большой речке и на крутом берегу этой речки построить маленькую сельскую электростанцию. Наша задача — прорыть этот рукав. Жили в каких-то бараках, умывались в ручейке, ели за открытым столом и с лопатами шли рыть канаву, довольно глубокую.