Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 1 2008)
Шрифт:

Мама решила перебраться в казачью станицу Архонскую в надежде найти там пристанище и хоть какой-то паек, положенный эвакуированным. Приехали на случайной военной машине прямо к исполкому. Нас вместе с семьей из Украины (еврейской женщиной Шлимой и ее сыном Абрамом) поместили в свободную хату и разрешили работать всем вместе в огородной бригаде — было уже раннее лето.

Нас с утра увозили на поле, давали корзины и велели к девяти утра набирать их клубникой. Эту клубнику тут же увозили в Орджоникидзе и продавали на рынке. Первые дни работать было просто невозможно: мы все сразу наедались клубники настолько, что не могли согнуться. Потом привыкли, она нам уже надоела, но план мы выполняли. При этом примерно в час дня звонили ударом железа по железу, все шли к стану обедать. Нам на семью давали два обеда — борщ с куском мяса, каша, большей частью кукурузная, и еще кусок хлеба. Это было неописуемое счастье! Во второй половине дня все шли полоть кукурузу. Все — это

мы и казачки.

Казачки — удивительный народ. Когда же они успевают все сделать… Рано утром подоить корову, выгнать ее в стадо, вскипятить, заквасить и спустить в погреб молоко или слить его проезжающему рано утром сборщику в зачет налога, отвести детей к родственникам и стоять уже готовыми, всегда в свежих белых платочках, в ожидании, когда подъедет телега и их повезут на стан работать. Нас отвозили вместе с ними, и, перекинувшись двумя-тремя фразами, казачки запевали и пели всю дорогу до самого стана. Отработав полдня, они по звонку быстро обедали, тут же недалеко валились на специально постеленную солому и мигом засыпали. Просыпались тоже по звону и шли полоть кукурузу. Норма у них была — пятнадцать соток на трудодень. Мы, эвакуированные, трое эту норму не выполняли даже наполовину. Кстати, труднопроизносимое слово “эвакуированные” они быстро переделали не без пренебрежения на “выковырянные”, но нам было не до обид.

Лето прошло благополучно, мы оправились и поздоровели. Мелкие неприятности типа того, что всех нас принимали за евреев и по-казацки недолюбливали, мы терпели даже тогда, когда нам разбили окно из-за того, что сын Шлимы, Абрам, уже тогда начал читать “Войну и мир” Толстого и поздно вечерами сидел у окна, поскольку никакой лампы в хате не было.

К осени вдруг оказалось, что наша хата принадлежит исполкомовскому повару. Этот повар наверняка достаточно подкармливал станичное начальство, чтобы отдать ему дом и выгнать на улицу каких-то несчастных “выковырянных”. Из ста пятидесяти рублей пенсии за отца мы вынуждены были пятьдесят отдавать за снятую комнату без мебели и без отопления. Мама пошла работать на скотный двор и, не проработав там в холоде и сырости месяца, заболела плевритом и слегла на всю зиму. Ее сменила я, получая за чистку около десяти телят палки от кукурузы на топку. Ходила туда к вечеру, когда пригоняли стадо. Бедные телята цепляли на себя столько репейника, что очищать их надо было металлическим скребком от гривы и до хвоста. Я их очень любила, каждого знала в лицо и по характеру, но когда, чистенькие утром, они уходили со стадом, а вечером приходили с ног до головы в репьях, я плакала, а они смотрели своими невинными глазищами на меня и, наверное, не понимали, откуда эти слезы, почему. И так каждый день почти всю зиму, хотя она на Кавказе и не столь продолжительна.

Мама не вставала. Хлеб по карточкам не выдавали. В столовой нам полагался суп и второе. Второго никогда не было, суп представлял собой воду, в которой перловые крупинки можно была сосчитать — больше десятка их никогда не было. Сестра — высокая, взрослая на вид — была отправлена учиться в школу, она и так в классе выглядела старше всех, а я, как говорила мама, хоть в первый класс пойду, никто меня от первоклашки не отличит.

Получив за отца деньги, я шла пешком до Беслана и там на рынке покупала подешевле, чем в Архонской, кукурузу, несла ее на мельницу, молола и, не заходя домой, шла на рынок, продавала литровой банкой муку. То, что называется навар, составляло одну литровую банку, иногда оставляла себе две банки. И домой, варить мамалыгу. Блаженствуем два дня — и снова на Беслан. Деньги кончались быстро, мама не вставала. Утром поднимаюсь и думаю: ну куда сегодня, как и что можно раздобыть… Иду к речке, там осинник, а по осиннику щавель. Рву, связываю в пучки и опять же, зная, что в Архонской его не продашь, тащусь в Беслан, а это восемь-десять километров. Не идет торговля и там. Рядом одноногий бывший солдат разложил шикарную малосольную селедку. Эту рыбу искалеченные, вернувшиеся с фронта военные ездили покупать в Махачкалу, дома подсаливали и продавали. Надо было видеть посадку в поезд, идущий через Беслан от Минвод до Махачкалы. Мат, потасовки, даже драки истерзанных войной нервных инвалидов, которые в вагон должны были попасть обязательно.

Так вот, этот одноногий солдат продавал рыбу, пара — тридцать пять рублей. Привязался к нему мужик. Просит уступить за тридцать, солдат рассвирепел и говорит: “Я ее лучше выброшу, но за тридцать не отдам”, — и тут же через голову швыряет эту пару недалеко в кусты. Минуту переждав, я тихонько за ней. Висят обе мои хорошие на кусте. Забираю их и, уже не возвращаясь к своему щавелю, иду домой с такой богатой поклажей. Часто после того, как рынок разойдется, в траве можно найти бесформенную картошку, ее половинку, высыпанную вместе с пылью кукурузу или что-нибудь еще. А если выпадало воскресенье, я без всякого стеснения шла к кладбищу, стояла, раскрыв сумку, и уже издали по лицам видела, кто положит кусочек пирога или чурека и попросит помянуть, а кто зло пройдет мимо.

Однажды, принеся кукурузу на мельницу, я спокойно ждала своей очереди на первом этаже. Когда

подходит очередь, надо подниматься на второй этаж, сыпать зерно и быстро спускаться вниз, подставляя свой мешок под муку. Так вот, я на минуту вышла на улицу. Вижу: на телеге подъехал крупный здоровый казак и привез полмешка кукурузы на помол. Спрыгнул с телеги — и к своим друзьям-мельникам. Стоят за мельницей, в тени, разговаривают, смеются. Я тут же схватила этот мешок, бегом отнесла его и бросила в воронку от бомбы, доверху заросшую крапивой. И быстро на мельницу, в свою очередь. Очередь подошла, я смолола свою кукурузу, и когда стала уходить, во дворе поднялся страшный шум: кто и когда стащил мешок с кукурузой на мельнице, стоящей поодаль от станицы, у всех на глазах. Я себя не оправдываю, но когда я сравниваю молодого, упитанного казака и мою маму, не поднимающуюся с кровати, я себя и не обвиняю. Пришла домой, рассказала маме. Она, конечно, в слезы: “Они бы тебя искалечили”. А ночью мы с сестрой через всю станицу прошли, тихонько забрались в ту яму и принесли домой не меньше пуда кукурузы. Мололи ее по частям уже на другой, нижней, мельнице. Жили спокойно целый месяц.

Однажды опять пошла за щавелем. Знала, что при подходе к Дзаурекау на бугорке его полно, и от безысходности потащилась туда. Дорога всегда, сколько бы мы с сестрой ни ходили там по полям в поисках веточек прошлогодней картошки, была безлюдной. Вдруг из низины подвода на волах. Сидит взрослый парень, и с ним мальчик лет десяти. Парень соскакивает, подбегает ко мне, ощупывает меня, как какую-то свою вещь, и… тянет в кювет. Борьба была насмерть, я разодрала ему все лицо, он справиться не мог, орал, матерился, я его била кулаками, до крови разбила нос, он, обращаясь к мальчику, кричал ему почему-то по-русски: “Не смотри! не смотри!” Меня уже оставляли силы. Я повернула голову и вдруг увидела, что вдалеке со стороны Дзаурекау показалась грузовая машина, полная народу. Я до сих пор совершенно уверена, что эту машину мне послал Бог, да и на бугре она появилась как бы спустившись с неба… Я простонала: “Машина…” И он как очумелый подскочил, сел на телегу и погнал волов прямо по непаханому полю, поперек дороги. Останавливать машину, жаловаться осетинам на зверства их же человека не было ни желания, ни сил. Очевидно, это было бесполезно. Я даже маме сказала, что поцарапала лицо шиповником.

С отчаяния я написала письмо отцу. Мы и раньше ему писали, что мама больна, но ответы были не более чем сочувственные — попытайтесь выяснить, не туберкулез ли это, если так, то ей должны дать другую карточку на питание и т. д. Но тут он приехал сам. Он служил в снабженческой тыловой части и жил, конечно, безбедно. К нам привез несколько унесенных со склада банок с тушенкой, мы их вместе с ним за дни его пребывания съели, и он уехал. На прощание уже в сенях он мне одной сказал такую фразу, что я ни понять, зачем он ее сказал, ни забыть никак не могу до сих пор. Он сказал: “Ваша мать скоро умрет”. Что это было? Полное равнодушие ко всем нам или переполнившее его самого отчаяние вплоть до потери чувства реальности и непонимание — кому он это говорит… Ну, Бог с ним, сказал и сказал. Я в те годы, а мне было уже четырнадцать лет, предаваться отчаянию не умела.

Вдруг вся наша станица заполнилась военными. Больная мама стала нервничать — уж не отступление ли это. Мы всячески ее уговаривали — этого не может быть, но, запуганная насмерть, она во всем сомневалась и напрямую спросила у стоявших у нашей хозяйки военных, что это значит. Они отмалчивались, отшучивались, были хорошо одеты, образованны, пытались ухаживать за моей старшей сестрой. И среди ночи собрались и все разом покинули Архонку. Это была акция выселения ингушского народа с их родины и вывоз их в Среднюю Азию.

Все проходило тихо, говорить об этом боялись. Через какое-то время при выдаче пенсии за отца почтальон попросил кого-нибудь из нас зайти в райисполком. Там сказали: если хотите, можете переехать жить в отдельный дом в Ингушетии. Даже мысль об этом показалась маме страшным грехом, тем более что она-то перенесла смерть своих родителей, сосланных в Казахстан. Но, между прочим, когда наши отступали, один офицер, ночевавший у нас, говорил, что в окопах нашим солдатам в спины стреляли вооруженные ингушские парни. Может быть — Кавказ есть Кавказ.

Теплело. Нам выделили участок под огород, и мы с сестрой посадили, не перекапывая весь участок, а только делая лунки, кукурузу и, как принято на юге, по кукурузе фасоль. Уже через месяц появились зеленые стручки, мы их безжалостно срывали и варили.

Мама стала постепенно подниматься. У нее была идея: дойти до Орджоникидзе, до Управления железных дорог, и там попросить направить нашу семью в любое место, чтобы мама работала стрелочником, а у семьи было свое жилье — стрелочная будка. Жить на квартире уже не было ни сил, ни возможности. И вот, чуть-чуть оправившись, она пешком пошла за семнадцать километров в Орджоникидзе. Какое-то время шла, потом ложилась в кювет, отлеживалась и снова шла. В город пришла к вечеру и только к ночи нашла Управление Кавказских железных дорог. Легла спать прямо на крыльце. Ее увидел сторож, пожилой осетин, перевел в свою сторожку, покормил, чем мог, оставил спать на своем топчане, а сам забрал телогрейку и ушел спать на то же самое крыльцо.

Поделиться с друзьями: